Saint-Juste > Рубрикатор | Поддержать проект |
Аннотация
В 1882 г. я окончил гимназию в Симферополе и поступил на 1-й курс математического факультета в Петербурге. Мой брат, А. А. Никонов, учился в это время в Морском училище. Семья — мать и отец — переехала тоже в Петербург, где отец получил место члена главного военно-морского суда, чтобы не расставаться со мной и братом, последними в семье.
С первых же шагов в университете я быстро пошел в сторону революционного миросозерцания и понемногу начал принимать участие сначала в землячестве и разных «кружках саморазвития», а с 1884 г. и в кружках, задававшихся целью содействовать революционной борьбе (издание на гектографе или мимеографе революционных брошюр, прокламаций и пр., распространение нелегальной литературы, сбор денег на нужды революции, посильная пропаганда в кружках). В 1885 г. я перешел из университета в военно-медицинскую академию и с осени этого года принял участие в пропаганде среди военных училищ; по предложению Гаусмана[1][a], вступил членом в партию «Народной воли».
Брат мой в 1883 г. вышел из морского училища и поступил в 8-ю гимназию, из которой исключен в 1884 г. Выдержав экзамен на аттестат зрелости экстерном, в 1886 г. он поступил на юридический факультет.
Портрет работы Шангерея Ибраева |
Наш кружок поставил себе задачей изучение политической экономии и критический разбор политико-экономических учений. Начали мы с изучения трактата политической экономии Д.С. Милля с примечаниями Чернышевского; почти каждый из членов кружка избрал себе тот или другой отдел политической экономии, придерживаясь Милля, и делал реферат в кружке по избранному вопросу, стараясь как можно тщательнее подготовить свой доклад. Многие из нас уже были более или менее знакомы с политической экономией; я, например, успел уже раньше проштудировать Милля, прочел Ад. Смита, Рикардо, Мальтуса, Зибера[f] и пр., летом 1885 г. прочел и I том «Капитала» Маркса; все мы перечитали речи Лассаля и т. д. В результате после каждого реферата в кружке возникали интересные прения, которые иногда занимали два-три вечера. Во всяком случае эти работы в кружке были очень полезны для каждого из его членов в смысле развития критической мысли. Не только референт, но и все члены кружка старались подготовиться к следующему реферату, пользуясь разными источниками, чтобы потом более сознательно отнестись к прочитанному и принять участие в прениях. В течение всего года кружок собирался обычно раз в неделю, иногда реже, и первое время — всю осень 1885 года — занятия наши ограничивались только теоретическим изучением политической экономии.
Однако, несмотря на интерес и пользу для нас работы в кружке, не в этом заключалось его главное значение. Уже вскоре после основания кружка сама жизнь стала быстро толкать нас в сторону общественной деятельности, и именно в революционном направлении. Большинство из нас постепенно втягивалось в подпольную и конспиративную работу, которая принимала все более революционный уклон, хотя и без строго-партийной окраски. Само собой понятно, что наш кружок не мог ни в каком отношении связывать своих членов, и вскоре каждый из нас пошел в ту сторону, в какую влекли его личные склонности и, быть может, случайные обстоятельства в виде революционных знакомств, участия в других кружках и пр. Каждый из нас, помимо кружка и обязательных занятий в университете или в другом учебном заведении, принимал сначала небольшое, а потом все более активное участие в различных организациях и предприятиях, преследовавших революционные или подсобные для революции цели.
Так, я участвовал в нескольких кружках саморазвития: в «этическом», который занимался изучением вопросов этики, и «историческом», который занимался историей революционных движений. В первом мы более или менее успешно в ряде рефератов изучили этические системы; второй проштудировал историю крестьянских войн в Германии и вскоре прекратил свое существование, застряв на истории великой французской революции. Далее, я и брат попали «руководителями» в один кружок саморазвития, устроившийся среди гимназистов старших классов; конечно, направление кружку мы старались придать социалистическое и революционное.
Нередко мы с братом и другими товарищами гектографировали разные революционные вещи, прокламации и пр., для чего наша «адмиральская» квартира представляла большое удобство, и распространяли их и другие издания. С осени 1885 г. я дал свою квартиру для собраний кружка юнкеров Павловского училища, к которым приходили пропагандировать инженер Залкинд и студент Брамсон; после отъезда первого и ареста второго я вел сношения с юнкерами лично, а к лету 1886 г. вошел в сношения также и с кружком гардемаринов Морского училища (Шелгунов, Бобровский, Чернецкий и др.), передавая им нелегальную литературу, получая от них деньги для революционных организаций и пр.[3] В это время я уже вступил в партию «Народной воли». Осенью 1886 г. я был приглашен вступить в рабочую группу партии «Народной воли» (Игнатов, Гильгенберг[4] и др.) и не успел начать работы в рабочих кружках лишь потому, что вплотную занялся приготовлением к покушению на Александра III.
Подобным же образом, хотя, может быть, и не столь активно, работали и другие члены нашего кружка.
Бедный Гизетти, который очень хотел обратить всех нас в свою мирно-народническую веру, производил впечатление курицы, высидевшей утят, которые уплывали от него в разные стороны.
Соответственно изменению интересов и влечений членов кружка изменился и характер его занятий. С весны 1886 г. еще до летних каникул мы, по взаимному соглашению, прекратили чтение и рефераты по политической экономии, далеко не закончив штудировать трактат Милля; вместо этого мы решили сделать ряд рефератов на различные темы по выбору членов кружка, причем темы эти часто касались вопросов текущей политики или экономики. Мой брат прочел реферат на тему о развитии капитализма в России, причем главным объектом его была критика очень ходкой в то время книжки В. В.[g] «Судьбы капитализма в России»; брат стоял на точке зрения марксизма (впоследствии он был одним из редакторов первых толстых марксистских журналов в России — «Жизнь» и «Новое слово»). А. В. Буренин прочел реферат о теории Мальтуса с критикой этой теории; я — об этических теориях, причем материалом мне послужили мои работы в «этическом» кружке. Я помню, что один реферат прочел А. И. Ульянов, но сейчас не могу вспомнить даже темы этого реферата, как не припомню и других рефератов, которых было немало. Очень многие из членов кружка состояли членами разных землячеств, а с начала 1886 г., когда окончательно организовался «Союз землячеств», и членами этого союза.
Если присоединить сюда наши другие связи в различных кружках саморазвития, в учебных заведениях и пр., можно себе представить, что наш кружок как бы протягивал многочисленные щупальца в среду тогдашней петербургской молодежи и при случае мог оказывать влияние на общественное мнение в этой среде и воздействовать на нее, когда к тому представлялся случай. Первый такой случай произошел в феврале 1886 г. Но, прежде чем перейти к нему, я должен вкратце коснуться истории землячеств в Петербурге в эту эпоху.
Мне уже пришлось однажды писать на эту тему[5]. Кроме своей прямой цели — помощи нуждающимся товарищам,— землячества оказывали многообразное влияние на жизнь студентов. «Прежде всего, землячество... привлекало и втягивало в себя каждого вновь приезжающего земляка... здесь люди знакомились и сближались друг с другом... В ежедневной, скромной, правда, но непрерывной общественной деятельности выяснялся нравственный склад каждого, его характер и стремления, так что, в конце концов, люди определялись, и всегда можно было знать с большей степенью точности, на что можно рассчитывать со стороны того или другого члена, — до чего он способен дойти и перед чем остановиться... Значение этого подбора понятно: землячества как бы собирали и сортировали материал, и не только для себя, но и для дальнейших, более широких политических организаций».
Далее в землячествах происходило более тесное сближение однородных элементов; создавались «кружки саморазвития» из лиц, тяготевших к изучению тех или иных, преимущественно общественно-политических вопросов. Вскоре многие из членов этих кружков приходили к постановке вопросов о задачах общественной деятельности, целях ее, способах действия. Конечно, лишь меньшинство, в конце концов, серьезно думало об этих задачах и серьёзно подготовлялось к революционной деятельности, но это меньшинство было довольно значительно и во всяком случае давало тон в землячествах и вообще в среде студенчества.
Наконец, землячества воспитывали студентов еще в совершенно специфическом, так сказать, направлении. Землячества являлись организациями, не дозволенными правительством, участие в которых можно было подвести под одну из статей уложения о наказаниях, чему и было немало примеров; не говоря об исключении из учебного заведения, были не раз случаи высылки и заключения в тюрьме за это «преступление». Поэтому, само собой понятно, землячества были обществами тайными и, вступая в них, студент сразу же попадал в среду конспирации: говорить о земляческих делах можно было лишь с товарищами; каждое собрание требовало известных предосторожностей; чтобы устроить вечеринку, требовался ряд подходов и разных комбинаций. Все это вырабатывало конспиративные привычки, а необходимость скрывать участие свое в таком невинном учреждении, как землячество, которое оказывалось в числе врагов общественного строя, неизбежно наводило на вопрос: да каков же сам-то этот строй, не допускающий таких невинных и полезных учреждений?
Во избежание недоразумений я скажу, что, указывая по самой теме этой статьи лишь на одну из причин, толкавших людей на путь протеста, я вовсе не думаю отрицать других, быть может, гораздо более существенных. Конечно, огромное влияние на направление мысли студенчества имели угнетение и бедность трудящейся массы, общая реакция против всего демократического, всего смелого; подавление всяких проблесков свободы и самостоятельности лиц и учреждений, лишь одним из проявлений которого было давление на университеты. Все эти причины, вместе взятые, толкали отзывчивую молодежь на путь протеста и пополняли свежими силами группу борцов за освобождение, но часто первым толчком в этом смысле являлось именно угнетение студенчества и, в частности, преследования землячеств. И не удивительно: все-таки средний человек больше всего чувствует те удары, которые обрушиваются на собственную шкуру, и лишь редкие натуры долгим упражнением, так сказать, социальных чувств развивают способность симпатии до таких размеров, что будут больше страдать от несчастий другого, чем от своих собственных.
В Петербурге в описываемое время было до 20 землячеств, охватывавших, по меньшей мере 1500 человек, — цифра немалая для половины[h] восьмидесятых годов.
Постепенно расширяя свою деятельность, эти студенческие организации переходили уже к непосредственному содействию организациям революционным, особенно в сборе средств для партийных организаций и для политического Красного Креста, в распространении нелегальной литературы и пр. Образовывались кружки саморазвития, основывались вольные библиотеки из книг и журналов, изъятых в то время из обращения. Между прочим, одну такую библиотеку устроил я, затратив на нее 1000 р. из принадлежавшего мне небольшого капитала; в ней были собраны лучшие старые журналы и книги, изъятые в 1884 г. из библиотек по распоряжению министра внутренних дел, и много трактатов по истории, политической экономии, социологии и пр. Библиотека эта оказала большие услуги не одному кружку; пользовались ею десятки, а может быть, и сотни лиц. В конце концов, вся она была «зачитана» вследствие многочисленных арестов среди пользовавшихся ею.
Устраивались и такие предприятия, как общественные столовые и кухмистерские, которые, впрочем, неизменно прикрывались полицией вскоре после их учреждения; такую судьбу испытала, например, известная в то время кухмистерская донского землячества около Тучкова моста, на создание которой много сил положили Александрин и Говорухин.
В этот момент, в конце 1885 г., среди «земляков» возникла идея устроить союз землячеств. Целью этого объединения его инициаторы выставляли необходимость более планомерной организации студенчества и систематического воздействия на общественное мнение студенческой среды; то и другое являлось ступенью для подготовки будущих революционных деятелей. Чтобы вполне понять значение союза, необходимо в двух словах наметить те изменения в общественном умонастроении, которые произошли около этого времени.
После 1881 г. «Народная воля», единственная группа в России, боровшаяся единовременно и против произвола и экономического гнета, оказалась побежденной. Еще до 1883—84 г. можно было питать надежды на ее возрождение, но после провала Лопатина эти надежды исчезли: нужно было начинать дело сызнова. Вместо сильной организации партии бойцов остались отдельные, правда, часто замечательно хорошие, выдающиеся личности и лишь обрывки старой организации, разрозненные кружки, разбросанные там и сям группы, без взаимной связи, без единства в действиях. Между тем реакция приобретала все большую и большую смелость и заносила руку на то, что казалось неотъемлемым завоеванием общества. Нужно ли напоминать о закрытии наших лучших журналов, об изъятии из обращения более сотни лучших авторов, о новом университетском уставе, дворянском банке, о комиссиях по пересмотру земского и городового положений, успешно завершивших свою разрушительную реакционную деятельность. Нужно ли говорить о постоянном росте пошлин для покровительства гг. фабрикантам, — росте, всей тяжестью ложившемся на народ, положение которого из года в год ухудшалось?
Параллельно с реакцией правительства шла реакция другого рода, в самом обществе. После 1885 г. у нас решительно процвела какая-то мания уныния и пессимизма. Симпатичный, но сильно пессимистический Надсон пользовался огромным успехом: он тронул больное место. За ним появлялись другие, менее симпатичные и прямо антипатичные доморощенные пессимистики. Возникли, как всегда в такие времена остановок в общественном развитии, учения личного совершенствования, устраняющие в принципе всякое коллективное вмешательство личностей в ход истории: Л. Толстой приобрел массу сторонников и поклонников; Фрей (проповедник положительной религии), приехавший в Петербург зимой 1885—86 г., в течение нескольких недель мог пропагандировать свое учение перед многочисленными аудиториями. Знаменитая формула «наше время — не время широких задач» звучала в этом нестройном хоре все более и более резкой назойливой доминантой. Началась проповедь культурничества и «малых дел на пользу народа». «Нам не нужно подвигов, нам нужны скромные, маленькие труженики», — раздавалось все чаще и чаще в этом лагере. Среди революционеров начались колебания, возник ряд новых программ, появились новые течения революционной мысли.
Эти перемены в общественном умонастроении не могли не отразиться и на студентах; и в этой наиболее отзывчивой части общества стали появляться толстовцы, культурники, пессимисты-гамлетики. Maлo того: реакционно настроенная часть молодежи приподняла голову, почувствовав, что теперь уже на ее улице праздник. Правда, дело не дошло еще до создания монархически-вакхических обществ[i], как это вышло к концу восьмидесятых годов в Одессе, но все-таки новое настроение, давшее к половине этих годов студентов в мундирах на белой подкладке и в николаевских шинелях[j], сказывалось довольно заметно. Здесь-то выступили землячества со своим союзом. Лучшая часть молодежи отстаивала свои идеалы с большой энергией; эта часть шла против ясно выразившегося течения так же, как и уцелевшие группы активных борцов, шла с сознанием правоты своего дела, с решимостью довести его до конца.
Вообще союз относился отрицательно к студенческим бунтам, считая непропорциональным число выбывающих при этом из строя с получаемой пользой; однако он признавал, что бывают моменты, когда чувства напряжены до того, что им нужен какой-нибудь исход, когда нельзя сдерживать движение, — тогда-то он и должен был выступать в качестве негласного руководителя движения. Были при этом надежды на то, что удастся заинтересовать и общество, что удастся и его пробудить от безучастия и овладевшего им пессимизма. К началу 1887 г. союз имел литографию, подготовлялся к выпуску первого номера студенческого органа.
Конечно, организация союза была уже совершенно конспиративная. Представители землячеств часто не знали друг друга по фамилии, и только имя хозяина квартиры, где собирались, было поневоле всем известно. И скоро, благодаря энергии своих членов, союз пустил глубокие корни и приобрел силу. Демонстрация 26 ноября 1886 г. по случаю 25-летней годовщины смерти Добролюбова была организовала союзом.
Затем против землячеств были приняты строгие меры: изданы были постановления, запугивавшие молодежь новой формации; дворникам приказано было доносить в участок о каждом собрании студентов свыше пяти человек и т. д. Землячества сильно потускнели, многие совершенно исчезли, другие влачили жалкое существование. Это совпало с окончательной победой реакции. Итак, мы видим, что деятельность землячеств приняла в союзе яркую политическую окраску, и это было неизбежным следствием общих условий, окружавших студенчество. В лице союза оно поставило своей задачей посильную общественную прогрессивную деятельность. Союз искал противников не среди одних лишь ректоров, попечителей, министров: он сумел связать свое дело с общим движением, бьющим в корень вещей; он понимал, что тяжелое положение студентов есть лишь частное проявление того экономического и политического гнета, который ставит в еще гораздо худшее положение крестьянина, рабочего на фабрике, земца, гражданина вообще. И на этой почве протеста землячества и союз их дали немало ратников для борющейся армии.
Землячества были связаны между собой лишь случайными знакомствами. Я состоял в это время в бюро таврического землячества и знал нескольких членов бюро других землячеств, помню из них М. И. Сосновского из полтавского землячества, Говорухина из донского; других не помню. После предварительного обмена мнениями между некоторыми из земляков произошло собрание представителей нескольких землячеств; как оно было собрано, я не помню, но помню, что инициаторы пригласили каждый известных ему земляков других землячеств.
На одном из первых же собраний, если не на первом, я познакомился с Александром Ильичом Ульяновым, представителем симбирского или объединенного поволжского землячества, включавшего в себя несколько более мелких погубернских земляческих организаций. С первой же встречи Александр Ильич произвел на меня впечатление человека не слова, а дела; говорил он мало, но все, что он говорил, было как-то особенно веско и положительно. Помню, что в наших взглядах на цели и организацию союза мы с ним вполне сходились. После заседания мы с ним разговорились, и из разговора выяснилось, что совпадение наших взглядов идет гораздо дальше, чем в земляческих делах; выяснилось, что Александр Ильич, как и я, интересуется вопросами экономическими, социологией, историей и много работает по ним. Уже с первого или второго нашего свидания у меня возникла мысль о том, что недурно было бы привлечь его к участию в нашем «экономическом» кружке, который еще продолжал пополняться новыми членами. На одном из заседаний кружка я предложил в члены Александра Ильича, и его, по моей рекомендации, приняли без возражений. Когда я, при ближайшем свидании, предложил ему вступить к нам в кружок, он очень охотно согласился.
Как я упоминал выше, в это время мы в нашем кружке уже переходили от занятий исключительно теоретических к вопросам текущей действительности. Не помню, кому именно из членов кружка пришла о голову мысль устроить 19 февраля 1886 г., в день 25-летнего юбилея освобождения крестьян, какое-нибудь торжество, собрание с речами и т. п. Это было, как известно, время самой глухой и мрачной реакции после разгрома партии «Народной воли». Относительно 19 февраля ходили слухи, что не только не будут допущены никакие собрания, но даже в газетах не будет пропущено никаких статей о крестьянской реформе, кроме самых кратких упоминаний. Так оно и случилось.
В кружке идея отметить чем-нибудь этот юбилей была встречена очень горячо, и после многих споров было решено повести среди студенчества и в доступных нам общественных кругах агитацию о том, чтобы 19 февраля пойти на Волково кладбище и отслужить там панихиду по деятелям реформы. Все члены кружка, состоявшие в землячествах, в том числе я и Александр Ильич, должны были постараться подбить возможно большее число земляков на эту демонстрацию; такая же агитация должна была быть проведена и в высших учебных заведениях. Утром 19 февраля на Волковом кладбище собралась небольшая толпа, человек около 400, почти исключительно студенческой молодежи. Полиции не было; лишь к концу панихиды, которую смущенный священник с трудом согласился отслужить, появились какие-то околоточные с городовыми. На могилы Добролюбова и др. были возложены венки. Никаких репрессий со стороны полиции не было, и собравшиеся спокойно разошлись по домам. Таким образом, по инициативе нашего кружка, впервые после Казанской демонстрации 1876 г. на улицу вышла группа лиц с целью демонстрации, правда, более чем скромной. Этот опыт показал нам, во-первых, что инициатива небольшого числа людей, при известной конъюнктуре, достаточна, чтобы вызвать некоторое общественное движение; во-вторых, что для того, чтобы подобные движения имели сколько-нибудь широкий размах, необходима лучшая организация, через которую можно было бы воздействовать на широкие массы молодежи. Что касается «общества», наш опыт убедил нас, что на него рассчитывать не приходится.
В состав союзного совета из членов нашего кружка вошли Александр Ильич Ульянов и я. Кроме нас я помню Сосновского, О. М. Говорухина[k], Яковенко; с осени 1886 г. — Лукашевича[l], Новорусского[m]; к сожалению, это было так давно, что память мне изменяет, и я не могу больше назвать ни одной фамилии. На заседаниях совета бывало до 12—15 человек.
Вскоре после организации союза наступили каникулы, а на это время студенческая жизнь в Петербурге замирает, и огромное большинство студентов разъезжается в провинцию. Осенью союз снова начал действовать, но в это время события стали развертываться так быстро, что я почти не принимал участия в нем. Нужно сказать, что деятельность союза была слабой, да и не могла быть иной по понятным причинам (разнородность входящих в него лиц, текучий переменный состав членов, отсутствие строгой идеологии и расплывчатость организации и пр.), о которых здесь распространяться не приходится. Александр Ильич также охладел к союзу и мало в нем работал. Лишь в организации демонстрации на Волковом кладбище 17 ноября (день смерти Добролюбова) союз сыграл большую роль.
Тем временем в нашем экономическом кружке шли регулярные занятия уже не политической экономией; как я сказал, у нас читались теперь рефераты на разные политические темы текущего характера. Кроме этих рефератов, в кружке несколько раз появлялись и делали сообщения или доклады посторонние лица. Из таких докладов я помню в особенности два: один — апостола «позитивной» религии Фрея, другой — А. Г. Штанге.
Фрей приехал по каким-то делам из Северо-Американских Штатов, куда он давно эмигрировал и где был натурализован американским гражданином. Он был ярым последователем и другом Огюста Конта, после смерти которого и переселился в Америку. Из всего учения Конта Фрей остановился исключительно на его самом позднем и самом слабом произведении: на «религии человечества», апостолом и глашатаем которой он и стал в Америке. Вокруг него собралась некоторая группа последователей,— не знаю, насколько большая, — которая и основала во главе с Фреем колонию единомышленников.
Приезд в Петербург Фрея возбудил интерес в петербургском обществе. В это время не только политической, но и общественной реакции, когда «общество» (интеллигенция) в массе потеряло веру в успешность революционной борьбы и в скорую победу над самодержавием; когда все живые силы были подавлены и всякое проявление инициативы и самодеятельности рассматривалось в правящих сферах почти как политическое преступление; когда велась открыто на страницах бывших «хороших» журналов проповедь «малых дел» и отказ от широкой постановки общественных вопросов, а проповедь «непротивления злу» Л. Толстого вызывала большой интерес и собирала довольно много сторонников, — в это время идеи, пропагандируемые Фреем, попали в тон господствующему унылому настроению, и в широких кругах Петербурга было очень много людей, желавших послушать приезжего проповедника. В течение короткого пребывания в Петербурге (не более месяца, сколько помнится) Фрей не раз выступал с проповедью «религии человечества» или позитивной религии в разных домах Петербурга. Один раз такое собрание было устроено у нас на квартире. Было очень много народу, большей частью совершенно незнакомого ни мне, ни моим домашним; был почти в полном составе и наш экономический кружок. В. В. Бартенев в своей статье говорит, что «мы посвятили Фрею два или три заседания». Этого я совершенно не помню; мы слушали Фрея на том собрании, о котором я говорю, а потом на одном из заседаний кружка толковали о том, что от него услышали.
Вообще Фрей не имел большого успеха в Петербурге и не приобрел адептов для своей религии. Я не буду излагать суть его проповеди (которую не помню и которая не представляет интереса); скажу только, что на нас, членов кружка, он произвел самое безотрадное впечатление скудостью, бедностью мысли и полным несоответствием идеалов с нашими социалистическими; то, в чем он видел счастье человечества, нам казалось совершенно жалким и бедным в сравнении с нашими широкими и смелыми построениями будущего человеческого общества; средства достижения этого счастья людей по Фрею совершенно не могли сравниться с той революционной борьбой, к которой мы готовились и в которой уже принимали, по мере сил, участие, а его странная коммуна, где люди, насколько я помню, должны были публично каяться по субботам или по воскресеньям в содеянных за неделю прегрешениях делом, словом или помыслами, представлялась нам какой-то неискренней пародией, каким-то фальшивым публичным самобичеванием, обнажением своего внутреннего «я» от всяких покровов и фиговых листков. Несмотря на то, что учение Фрея по существу совершенно не сходно с учением Л. Толстого, мы не могли не проводить параллели между тем и другим в том отношении, что оба отвлекали мысль от реальной обстановки, от действительной жизни, как она есть, и направляли ее в сторону мистического самоослепления, налагая на личность вместо трудной политической борьбы лишь обязанности «самоусовершенствования».
Таково именно было общее заключение наших прений в кружке по поводу проповеди Фрея, и Александр Ильич горячо и сильно критиковал проповедника.
С А. Г. Штанге я познакомился случайно у кого-то из знакомых интеллигентов. Не знаю, как и почему, но с первой же встречи Штанге заинтересовался мной, и вскоре у нас с ним образовались дружеские и притом очень своеобразные отношения. Штанге был уже не молодой человек, лет за сорок, с высшим образованием, кажется, юрист, холостяк. Чем он занимался раньше, — не знаю; в Петербурге в это время у него не было определенных занятий, но он имел какое-то касательство к литературе и журналистике, где у него были знакомства, и какую-то отдаленную связь с деятелями «Народной воли», так сказать, героического периода. Между прочим, он близко знал покойного Глеба Ивановича Успенского, тогда уже проявлявшего первые признаки душевного расстройства, с которым познакомил и меня; раза два я был со Штанге у Глеба Ивановича на его журфиксах.
Когда мы познакомились ближе, Штанге стал убеждать меня в бесполезности революционной борьбы с правительством, которая-де не может дать никаких положительных результатов; со своей стороны, он предлагал вести лишь усиленную агитацию в «обществе» в пользу своеобразной конституции, которая представлялась ему возможной в форме «земского собора», измененного соответственно условиям и потребностям конца XIX века. Он верил почему-то, что если его идея будет воспринята земствами и городскими самоуправлениями, и если ее удастся довести до сведения императора Александра III, то земский собор будет созван, и мы таким образом получим «истинно-русское» конституционное учреждение.
Само собой разумеется, я никак не мог усвоить и разделить эти сумбурные идеи. Узнав от меня о существовании нашего кружка, он просил меня дать ему случай изложить свой проект в кружке. Товарищи согласились выслушать Штанге, и на одном из собраний он выступал с подробным докладом о земском соборе. Не к чему говорить, что все мы обрушились на Штанге с самой резкой критикой его проекта, и я помню, что очень горячее участие в этих прениях принял и Александр Ильич. Таким образом, среди нас Штанге последователей не нашел, но со свойственным ему большим добродушием он отнесся очень спокойно к нашей критике и к тем резкостям, которые ему пришлось выслушать, и потом еще несколько раз бывал у нас в кружке по разным поводам, а со мной продолжал самые приятельские отношения.
Приблизительно в это же время, поздней осенью или зимой 1886 г., я, мой брат и еще кто-то из нашего кружка встретились с одним из первых социал-демократических кружков Петербурга. В конце 1886 г. Бартенев, имевший очень большие связи и знакомства среди петербургской молодежи и в «обществе», натолкнулся на один из социал-демократических кружков. После двух-трех встреч и после некоторого обмена мнениями, он предложил членам этого кружка встретиться с нами, членами экономического кружка. Те охотно согласились, и вот однажды вечером мы пришли по адресу, указанному Бартеневым, куда-то на Пески, и здесь в очень хорошей квартире нашли поджидавших нас 5 — 6 человек социал-демократов. Нас было тоже около этого числа, но я помню только трех: себя с братом и Бартенева.
Социал-демократы производили впечатление людей очень солидных; почти все были значительно старше нас и очень основательно подготовлены в смысле научного багажа; один или два из них обладали также несомненными диалектическими способностями и оказались довольно сильными полемистами. Беседа свелась, главным образом, к изложению и обоснованию ими своей программы; после немногих вопросов и возражений с нашей стороны, последовала критика программы «Народной воли», народничества вообще и т. д. Засиделись мы за этой беседой очень долго, причем гораздо больше слушали, чем говорили. Меня эта дискуссия не переубедила, но я во всяком случае увидел, насколько прочно обосновано учение социал-демократов, и как много нужно приложить усилий и собрать фактов, чтобы опровергнуть некоторые неприемлемые для меня положения.
На 17 ноября 1886 г. приходилась 25-летняя годовщина смерти Добролюбова. Кто-то из членов нашего кружка вспомнил об этой дате и предложил чем-нибудь отметить ее. Посвятив этому вопросу одно из наших собраний, мы пришли к решению опять устроить демонстрацию, но в более широких размерах, чем это было 19 февраля. Из нашего кружка через союз землячеств и непосредственно по учебным заведениям была поведена соответственная агитация, которая была встречена довольно сочувственно студенческой массой; в последней накоплялись очевидные признаки нарастания недовольства и подъема настроения, для чего было более чем достаточно поводов (хотя бы закрытие лучших журналов и изъятие множества популярных среди студентов, можно сказать, настольных книг, — Милля, Спенсера, Бокля, Маркса и многих других; новый университетский устав 1884 г., к этому времени вполне обнаруживший все свои отрицательные стороны, и пр., и пр.). Нам казалось, что настроению студенческой массы нужно дать исход, а демонстрация, на которой предполагалось произнесение соответственных речей и которую можно было осветить в прокламациях, представлялась нам отличным агитационным средством для привлечения в ряды революционных борцов новых кадров молодежи. На этот раз на призыв откликнулось гораздо больше молодежи. К моему большому сожалению, в эти дни я был болен тяжелым бронхитом с высокой температурой, лежал в постели и не мог попасть на демонстрацию; рассказ о ней слышал от непосредственных участников, главным образом от Александра Ильича и от А. В. Москопуло.
Как было условлено, часам к 12 дня группы манифестантов стали подходить к концу Невского проспекта около Николаевского вокзала; отсюда большой колонной человек 1000—1500 двинулись на Лиговку с пением «вечной памяти» Добролюбову. Некоторые ехали конками прямо к Волкову кладбищу или присоединялись к главной процессии по дороге. Перед самым кладбищем демонстранты были встречены полицией. Ворота кладбища были заперты, а полиция отказалась пропустить туда демонстрантов. После довольно долгих переговоров согласились пропустить к могиле лишь депутатов с венками. Остальная публика дожидалась возвращения их и затем пошла обратно, повернув к Невскому. Градоначальник Грессер пробовал убеждать студентов разойтись, но, не успев в этом, вызвал казаков, которые оцепили демонстрантов. Выпускали по нескольку человек, которым предлагали разойтись. При этом полиция отмечала, конечно, более активных или состоявших ранее на подозрении.
На следующий день или в самые ближайшие дни несколько десятков из задержанных были исключены из учебных заведений и высланы из Петербурга. Эта расправа произвела на студенчество самое тяжелое впечатление. Союз землячеств ответил прокламацией «К обществу», в редакции которой принимал участие Александр Ильич; в студенческой массе пошли толки о необходимости ответить на расправу с мирными манифестантами и показать правительству, что нельзя безнаказанно давать волю полицейскому произволу. Шли разговоры о террористическом акте, причем некоторые называли градоначальника, другие находили нужным прибегнуть к «центральному» террору, направив его против царя, как главного виновника и лица, ответственного за всю реакционную политику.
Впервые я услышал мысль о необходимости покушения на царя от А. В. Москопуло, которая пришла ко мне вскоре после демонстрации (я еще не выходил из дому) и, после рассказа о ней и начавшихся арестах и высылках, коснувшихся некоторых близких знакомых, сказала мне, что она намеревается убить царя. Я давно уже примкнул к «Народной воле» и был убежденным террористом, и именно сторонником центрального террора, а настоящий момент мне казался подходящим для попытки в этом направлении. Я успокоил, сколько мог, А. В. Москопуло; указал ей, что изолированные попытки цареубийства неизбежно осуждены на неудачу, и что если можно надеяться на успех покушения, то только при том условии, когда оно будет тщательно подготовлено и организовано, и в самом близком будущем обещал сообщить ей, как эта мысль будет встречена в революционных кружках, и постараться дать ей роль в деле, как она того настойчиво требовала.
Идея цареубийства в это время, так сказать, носилась в воздухе. До того сперлась политическая атмосфера, до того чувствовался гнет реакционной политики правительства Александра III, что очень многие задавали себе вопрос: неужели не найдется людей, которые взяли бы на себя устранить грубого деспота? Но где можно было найти таких людей?
От партии «Народной воли» в это время оставались одни лишь обломки, одна лишь старая славная фирма, если можно так выразиться. 1 марта 1881 г. явилось кульминационным пунктом деятельности партии «Народной воли». В центре работы Исполнительного Комитета стояло цареубийство; в течение более двух лет все почти силы и средства партии были брошены в эту сторону; остальные стороны партийной работы — пропаганда, организация сил, подготовка новых революционеров на смену старым — были как бы в забросе, в пренебрежении. И в результате, после блестящего, казалось бы, успеха, после убийства Александра II, партия осталась почти без людей и без средств: все было затрачено на эту титаническую борьбу.
Развалу партии много посодействовали и предательства, неизбежно появляющиеся около всякого конспиративного дела, как это показывает история революционной борьбы в любой стране и в любую эпоху. Сначала Гольденберг[n], а потом еще в гораздо большей степени Дегаев[o] предали в руки жандармерии огромное число революционеров и погубили много организаций, но, кроме них, были и другие, более мелкие провокаторы и предатели. После ареста В. Н. Фигнер (1882 г.), Германа Лопатина и вслед за ними большого числа народовольцев (1883 — 1884 г.), после ликвидации «молодой Народной воли» с Якубовичем (Мельшиным)[p] во главе (1884 г.), после изъятия Оржиха[q] и других молодых народовольцев, партия в действительности перестала существовать. Исполнительного Комитета, когда-то грозного врага самодержавия, одно имя которого заставляло трепетать обывателя и внушало почтение и страх даже жандармам и министрам, давным-давно не было; он не возобновлялся после ареста В. Н. Фигнер, последней из членов Комитета, остававшихся в России. В Петербурге оставалась из народовольцев лишь молодежь, вроде меня грешного, почти не организованная, не имевшая ни типографии, ни сносного паспортного бюро, ни литературы, ни средств; в это время не было, вероятно, в Петербурге ни одного нелегального народовольца, а из партийных организаций существовала лишь так называемая рабочая группа партии «Народной воли», состоявшая из нескольких студентов и имевшая вокруг себя с полдюжины или десяток рабочих кружков, да отдельные кружки и лица, занимавшиеся пропагандой в студенческой среде, среди военных юнкеров, распространявшие и изготовлявшие «кустарным» способом на гектографе нелегальную литературу.
При этих условиях нужно было или отказаться от мысли о центральном терроре, или попытаться делать его собственными силами, не рассчитывая ни на какую помощь со стороны. А между тем, как я сказал, эта мысль положительно носилась в воздухе.
При первой моей встрече с А. И. Ульяновым после демонстрации 17 ноября я заговорил с ним на эту тему, и с первых же слов оказалось, что он также считал настоящий момент очень подходящим для центрального террористического акта; он указывал лишь на большие трудности этого предприятия в виду отсутствия организации, людей и средств[7]. Мы с ним решили позондировать почву и поискать подходящих людей.
Все перечисленные лица, к которым впоследствии (уже после моего ареста) присоединились через Шевырева Осипанов, Андреюшкин, Генералов[t], а потом Канчер[u], Горкун, Волохов и др., составили «Террористическую фракцию партии Народной воли» и под этим именем фигурировали па процессе. Из фракции естественным путем выделилась «центральная группа», состоявшая из Шевырева, Лукашевича и Говорухина[IV]; после отъезда Шевырева в Крым, в центр вошел А. И. Ульянов, которому и выпала на долю честь быть главной, центральной фигурой процесса первомартовцев.
Кем же были по основным своим взглядам члены Террористической фракции? — На этот вопрос приходится ответить, что группа эта была неоднородна. Из показаний Лукашевича на следствии и из его позднейших воспоминаний[V] мы видим, что у него в это время сложилось вполне марксистское миросозерцание, и он мог бы быть по своим взглядам членом образовавшихся тогда в Петербурге первых социал-демократических кружков. В. В. Бартенев пишет про наш экономический кружок, что «те из нас, которые особенно стояли за террор, в то же время по своим экономическим воззрениям были ярыми марксистами. Сами себя они называли народовольцами, хотя по вопросам о судьбах капитализма в России, о разложении общины, об особенно важной роли рабочего пролетариата они скорее могли бы быть причислены к социал-демократам». Это утверждение Бартенева, по-моему, не соответствует действительности, доказательством чему могут служить примеры мой и моего брата. У моего брата уже в это время слагалось марксистское мировоззрение, но как раз он далеко не был «ярым» террористом, а, наоборот, подходил к вопросу о терроре очень осторожно и не высказывался за него определенно. Я считал себя сторонником научного социализма и вполне принимал все основные положения К. Маркса (о прибавочной стоимости, о первоначальном накоплении капитала, о противоречиях капиталистического строя, ведущих к противоположению двух классов и к конечному революционному взрыву и пр.), но я в то же время не признавал той исключительной роли за экономическим фундаментом общества, какую признавал за ним Маркс, и считал, что образовавшиеся на данном фундаменте «надстройки» — юридические, политические, идейные, моральные, — раз уже получив бытие и оформившись, ведут до поры до времени самостоятельное существование и, в свою очередь, могут также влиять на экономический базис. Иначе, чем Маркс, смотрел я и на роль личности в истории; считал также ошибочной философской системой материализм вообще и экономический материализм в частности. Появившиеся незадолго перед этим полемические книги Плеханова, в особенности «Наши разногласия», не только не были для меня убедительными, но отталкивали меня и возмущали хлесткостью своего тона и недопустимыми, как мне казалось, полемическими приемами. Словом, будучи социалистом (коммунистом по своим основным идеалам), я никак не мог быть причислен к марксистам в принятом значении этого слова, а между тем, я был убежденным террористом и, как мне кажется, с полным правом причислял себя к народовольцам и состоял в партии «Народной воли». Таким образом выходит, вопреки утверждению Бартенева, что мой брат, марксист, не был террористом, а я, террорист, не был марксистом.
Приблизительно моих взглядов придерживались и другие члены кружка: А. В. Москопуло, Погребов, Фойницкий, Буковский. Чистым народником, не террористом был Гизетти. Марксистами более или менее выраженными были мой брат и Бартенев; в эту же сторону склонялся М. Т. Елизаров. Относительно Ватсона, Гарнака, Чеботарева и Иванова не могу ничего сказать, — не помню, но, кажется, по крайней мере, три последних, если не все четверо, тоже скорее не были в то время марксистами[VI].
Как ни был я близок с Александром Ильичом, я не могу теперь сказать с полной уверенностью, к какому из двух направлений следовало его в то время причислить. По тому, что им высказывалось во время разных дебатов в нашем кружке и в моих личных с ним разговорах, я считал его в то время скорее моим единомышленником, т.е. не немарксистом в принятом значении этого слова. Но, как и я, он был марксистом в другом смысле, так как принимал основные положения учения Маркса; что же касается народничества в духе В. В. и ему подобных, он относился к нему очень критически, как, впрочем, и почти все мы.
Из образовавшейся группы террористов почти никто не был членом партии «Народной воли». Вообще официально принятых в партию людей было тогда в Питере очень мало, и из нашего кружка я был, кажется, единственным. Из союза землячеств в партии не было тоже никого или почти никого. На тех немногих собраниях народовольческой петербургской группы, на которых мне пришлось быть (всего 3 или 4 раза в 1886 г.), я не встречал никого из первомартовцев. Если не считать Гаусмана, Залкинда, Брамсона, которые были арестованы или (Залкинд) уехали в начале года, на этих собраниях бывало человек 15, из которых я помню Игнатова, Гильгенберга, офицера Бруевича, еще 3—4 фамилии позабыл. Остальных я знал под разными прозвищами, потому что собрания были, понятно, очень конспиративные, и мы даже здесь избегали без нужды открывать инкогнито товарищей. На этих собраниях присутствовало лишь меньшинство тогдашних питерских народовольцев — представители кружков и отдельных организаций.
Молодежь в это время очень «искала Исполнительного Комитета», но он уже не существовал, и мы это отлично знали. Еще до принятия меня в партию «Народной воли» я как-то верил, что если нет Исполнительного Комитета сейчас, то он образуется, но Гаусман окончательно разочаровал меня в этом отношении. Я уверен, что и Александр Ильич не создавал себе в этом иллюзий. Поэтому я решительно не могу себе представить, к кому бы из членов Исполнительного Комитета мог ходить па свидание Александр Ильич, как это утверждает Говорухин. Здесь, кажется, есть что-то очень странное.
Когда мы принялись вплотную за приготовления к покушению, у меня с Александром Ильичом несколько раз происходили разговоры на тему о том, под каким флагом нам следует выступить. В этом между нами разногласий не было: мы оба полагали, что единственное знамя, которое мы могли поднять, было старое боевое знамя «Народной воли»; этим именем и назвала себя Террористическая фракция. Название фракции мы решили принять потому, что это было наименее обязывающее название. Мы не могли говорить ни о каком Исполнительном Комитете, который, как всем было известно, давно уже не существовал; не могли выступить и от партии «Народной воли» вообще, так как мы действовали за свой страх и риск в Петербурге, без связи с другими партийными организациями или их обломками в России. Но собственно о вопросах теории, философии, истории и т. п. между нами в это время разговоров не велось; одну лишь сторону мы с Александром Ильичом хотели подчеркнуть в будущем изложения нашей программы: принимая в основу будущего нашего заявления известное письмо Исполнительного Комитета к Александру III после убийства его отца и программу партии «Народной воли», мы хотели исключить оттуда все те слова и выражения, которые трактовали о народнических взглядах партии (как известно, программа начиналась словами: «Мы, социалисты-народники»).
Эти наши решения были при обсуждении вопроса приняты фракцией и, в конце концов, при составлении программы фракции (уже после моего ареста) эти главные, намеченные нами с Александром Ильичей, черты ее были им сохранены.
Признав и назвав себя Террористической фракцией партии «Народной воли», мы тем самым как бы все коллективно вступали в партию, не имея на это, однако, никакой официальной санкции. К местной народовольческой группе, как таковой, мы не обращались, так как знали, что там нет людей для замышляемого дела (нет террористической группы или фракции). Переговоры с местной группой на эту тему могли только повредить конспиративности предприятия, увеличивая без всякой пользы круг лиц, осведомленных о нем. В случае нужды мы всегда имели возможность обратиться за содействием к отдельным народовольцам.
С Александром Ильичом я не говорил о его вступлении в партию Народной воли» до образования Террористической фракции. Я как-то всегда предоставлял людям самим определиться и не мог подталкивать их в сторону очень обязывающих решений; к тому же, только недавно принятый в партию сам, я не считал возможным рекомендовать ей новых членов. Когда же у нас зашла речь о программе фракции, о знамени и т. д., то вопрос о вступлении в партию каждого в отдельности отпал, так как мы все вступили в партию, так сказать, коллективно, в качестве ее фракции.
Если спросить себя, как могли бы сложиться взгляды Александра Ильича в дальнейшем, если бы он не погиб, то на этот вопрос я уж совершенно не берусь ответить. Мне кажется, что его развитие могло пойти и в сторону марксизма, и в сторону народовольчества. Хотя я его близко узнал за полтора года нашего знакомства и еще более сблизился за два месяца совместной работы по заговору против Александра III, хотя он был наиболее близким мне товарищем из всех знакомых студентов и революционеров, хотя я считал его моим другом, — я все-таки не берусь решать вопрос об этих возможностях развития, но, повторяю, мне казалось, что в то время, в конце 1886 г. и в январе 1887 г., наши взгляды и убеждения приблизительно совпадали.
Остальных членов Террористической фракции я знал меньше, теоретических разговоров с ними почти не вел, но в самом факте объединения их во фракции, носившей имя фракции «Народной воли», видел их идейную близость именно с этой партией.
О деле 1 марта 1887 г. есть несколько воспоминаний (Лукашевича, Новорусского), обстоятельная работа Полякова, и это все или почти все. Со своей стороны, я не стану распространяться об этом деле, тем более, что я был арестован 28 января, т. е. за 31 день до ареста заговорщиков; между тем, именно в этот последний месяц шли самые спешные и напряженные приготовления к покушению. Я остановлюсь на некоторых, совершенно неизвестных еще деталях и позволю себе исправить некоторые неточности, которые вкрались в работу Полякова.
Далее, Поляков говорит, что «центральный кружок — руководитель всего дела — решил приступить к образованию отдельных боевых ячеек, неизвестных друг другу и действующих каждая самостоятельно. Неудача одной из групп могла быть исправлена выступлением другой, третьей и т. д.»
Мысль о желательности образования нескольких не связанных между собой террористических групп, которые могли бы выступить одна за другой в случае провала предыдущей, высказывалась не раз Александром Ильичом, мной и другими участниками дела с самого начала; особенно настаивал на необходимости этой меры Шевырев на одном нашем совещании, которое происходило, помнится, в квартире Александра Ильича. Шевырев, больной, лежал на кушетке; я, Александр Ильич, Говорухин и (помнится) Лукашевич расположились вокруг него. Александр Ильич возражал, указывая на трудность, почти невозможность осуществить эту меру за отсутствием достаточного количества людей, способных пойти на террористический акт. Тогда эти разговоры не привели ни к чему, да и не могли привести, потому что Александр Ильич был совершенно прав: организуемое покушение исчерпало все наличные силы, которых было действительно очень мало. Быть может, впоследствии и были сделаны Шевыревым такие попытки, но мне о них ничего неизвестно, и во всяком случае они остались безрезультатными[VIII].
Наконец, обо мне лично Поляков сообщает уже совершенно не соответствующую действительности вещь: «Третья (боевая) группа намечалась студентом военно-медицинской академии С. А. Никоновым, оказывавшим и раньше много ценных услуг фракции», и далее, в примечании: «причастность Сергея Андреевича Никонова к делу 1 марта так и осталась неизвестной правительству. Никонов привлекался во второй половине 1887 г. по делу о военно-революционных кружках и административно был выслан в Восточную Сибирь на четыре года».
Не знаю, может быть, какой-нибудь террористический кружок действительно был организован, но что касается меня, то могу сказать категорически, что я никакой боевой группы не намечал и не организовывал, а просто принял участие в работе Террористической фракции вместе с Ульяновым и др. Далее, мой арест по военному делу произошел не во второй половине 1887 г., а 28 января; если бы я не был арестован и январе, я, конечно, не дождался бы второй половины этого года. Должен сказать также, что причастность моя к делу, по-видимому, все-таки несколько подозревалась следственными властями, о чем я скажу подробнее дальше.
Когда вопрос о покушении на царя был решен принципиально, прежде всего нужно было добыть хоть кой-какие средства на необходимые расходы. По приезде в Петербург, в университет, я и мой брат получили от отца капитал по 6000 руб. каждый; деньги эти в процентных бумагах хранились отцом в банке, но он дал нам право распоряжаться ими по нашему усмотрению. Я уже почти полностью растратил свою долю на разные дела, и теперь у меня оставалась только единственная последняя тысяча; сейчас же я ее взял и передал во фракцию.
Мне же удалось получить еще несколько сот рублей, не помню только, сколько именно[8], следующим образом. Однажды упоминавшийся выше Штанге пригласил меня на собрание у одного известного в то время в Петербурге зубного врача — Лимберга. Придя сюда со Штанге, я застал небольшую компанию, человек 7—8 незнакомых мне лиц; как оказалось, это были все люди из петербургского «общества», интеллигенты разных профессий. Разговор шел на тему о том, что теперь делать, имея в виду тяжелую политическую конъюнктуру; какие поставить в ближайшую очередь политические задачи и какие пути наметить для их осуществления. Штанге все распространялся о своем земском соборе; другие переносили центр тяжести на земскую работу, которая должна-де вывести Россию из тупика. Никто ни словом не обмолвился о необходимости революционной борьбы и вовлечения масс рабочих и крестьянства в эту борьбу.
Раздраженный этой либеральной болтовней и зная, что я являюсь таким же незнакомцем для собравшихся, как и они для меня, я выступил с очень горячей, хотя и краткой, тирадой о необходимости продолжать и углублять революционную борьбу, в частности, о неотложной необходимости террористической, и притом центральной, деятельности.
Присутствующие накинулись на меня с резкими возражениями. Во время всех этих дебатов я обратил внимание на брюнета небольшого роста, сравнительно еще молодого, который за все время собрания не проронил буквально ни одного слова. Когда, по окончании собрания, мы расходились, этот брюнет пошел со мной, отрекомендовался мне юристом, служащим в Сенате, и выразил мнение, что я напрасно выступаю перед такой аудиторией. Из дальнейшего разговора оказалось, что он народоволец из молодых, уцелевший после разгрома группы Якубовича («молодой Народной воли»), с которым он был близко знаком. Впоследствии Штанге, лично его знавший, подтвердил мне все эти сведения. Расставаясь, мой новый знакомый предложил мне свои услуги, если мне понадобится какая-либо помощь для революционных дел, и дал указания, как я его могу найти в случае нужды[9].
Когда нам понадобились деньги, я обратился к нему и через несколько дней получил порядочный куш, несколько сот руб. Само собой, что о цели, для которой деньги предназначались, я не сказал ему ни слова. Тогда же он предложил мне передать кое-какое оружие, которое хранилось в известном ему надежном месте; я взял это оружие, среди которого было лишь 3—4 годных к употреблению револьвера; эти револьверы я передал в наши организации, а остальное оружие — несколько кинжалов и револьверы — были выброшены в Неву моими родными после моего ареста.
Доставали деньги также Лукашевич, Александр Ильич. Но все-таки, в конце концов, мы располагали для дела совершенно ничтожными суммами. Впрочем, на первое время расходы были небольшие. Динамит и бомбы готовились у Лукашевича на квартире, и для этой цели нужно было лишь немного денег на покупку материалов. Вообще первое время никаких специально нанятых конспиративных квартир у нас не было; не было и нелегальных товарищей, которых нужно было бы содержать. Расходы предвиделись в будущем.
В конце декабря Лукашевич заявил, что вырабатывать самому азотную кислоту слишком кропотливо и медленно и что следует съездить в Вильно к его товарищам, у которых можно будет, по его соображениям, достать готовую азотную кислоту. Нужно было кому-нибудь поехать; Александр Ильич предложил поехать мне или же найти какого-нибудь верного человека, которому можно было бы поручить это дело. Я мог бы поехать, но считал, что мне, стоявшему в центре фракции, не очень удобно рисковать своей легальностью (так как, несомненно, известный риск в этой поездке был). Я обратился к моему старому другу, члену нашего экономического кружка, К. Р. Буковскому, и он охотно взял на себя миссию съездить в Вильно и войти в сношения с тамошней группой. Мой выбор был одобрен Александром Ильичом; мы снабдили Буковского деньгами, Лукашевич дал нужные явки и на рождественских каникулах, в первых числах января, Буковский уехал в Вильно.
Поездка его прошла благополучно; он привез некоторое количество азотной кислоты и обещание добыть в непродолжительном времени еще, сколько понадобится.
Эту услугу фракции Буковский оказал больше по дружбе ко мне; лично он не был намерен, при всем сочувствии, принимать непосредственное участие в террористических делах и после моего ареста совершенно отошел в сторону[IX].
И сенатском обвинительном акте по делу 1 марта есть, помнится, указание, что около этого времени в Вильно было агентурой отмечено появление нового лица, блондина, небольшого роста, с бородкой, в очках; это и был Буковский. Очевидно, за виленской группой шла в это время основательная слежка.
Когда понадобилось вторично в конце января или в начале февраля поехать в Вильно за кислотой, Шевырев направил туда Канчера, который впоследствии своими показаниями провалил виленцев.
Поляков в своей работе говорит, что «полиции не удалось открыть многого, несмотря на откровенные показания Горкуна и Канчера». Я с ним не согласен; мне кажется, что было открыто как раз очень многое, почти все, но именно этот эпизод с поездкой Буковского остался нераскрытым, равно как и мое участие в деле, хотя на этот счет были, по-видимому, кое-какие подозрения из чисто агентурных источников.
По мере того, как наши приготовления подвигались вперед, нужно было подумать о распределении ролей. Я предполагал, что мне придется быть одним из метальщиков; предполагал пустить в дело в той или иной роли и А. В. Москопуло; надо было найти еще людей, и за это взялся Шевырев, который говорил, что у него есть в виду подходящие, совершенно надежные люди. Это оказалось верным по отношению метальщиков (Осипанов, Андреюшкин и Генералов), но он совершенно ошибся в выборе остальных трех (сигнальщиков); не будь этой ошибки, финал дела мог бы быть совершенно иным, и после арестов на улице остальные участники могли не быть арестованными и, во всяком случае, имели бы время скрыться.
Считаю своим долгом сказать также несколько слов по следующему поводу. Поляков говорит все время о Шевыреве, как о выдающемся организаторе; я с этой характеристикой совершенно не согласен. Я считаю, что все мы были настолько молоды и неискушены в организационных и конспиративных делах, что никто из нас не был и не мог быть хорошим организатором. Может быть, у Шевырева были данные, чтобы стать таковым впоследствии, но я считаю, что в нашем деле он не обнаруживал особенно выдающихся талантов по этой части.
Шевырев был очень милый, приятный товарищ, очень живой и подвижной. Я успел мало узнать его и виделся с ним всего раз 6—7 или немного больше. Мне он казался немного суетливым: он все куда-то торопился, спешил, что я объясняю себе отчасти темпераментом, отчасти, может быть, некоторым возбуждением вследствие его тяжелой болезни. Должен признаться, что в то время — в декабре-январе — мне трудно было бы вообразить его в роли главного организатора и руководителя нашего предприятия.
Ретроспективно же, на основании данных следствия, мне кажется несомненным, что Шевырев совершил, по крайней мере, две организаторских ошибки: во-первых, он привлек к делу, рядом с преданными и надежными людьми, таких нестойких и не подготовленных морально, как Канчер, Горкун и Волохов, которые своим предательством погубили всю фракцию и всех почти связанных с нею лиц; во-вторых, он уехал из Петербурга за две недели до выхода бомбистов на улицу, правда, больной, может быть, даже по настоянию товарищей (этого я не знаю).
Не в упрек покойному говорю я это. Каждый из нас, тогдашних заговорщиков, наделал бы на месте Шевырева, может быть, еще больше ошибок, но нельзя, мне кажется, закрывать глаза на то, что ошибки были, и что организация дела была далеко не образцовая. Я все-таки считаю, что Александр Ильич был и как организатор выше Шевырева; он был, может быть, несколько медлителен, по зато каждый свой шаг он продумывал основательно.
Еще два слова о конспирации в этом деле. Поляков находит, что «организация, судя по документам, была поставлена строго конспиративно и образцово». Но этому мнению можно противопоставить мнение автора отчета об этом деле, появившегося в «Свободной России» (1889 г. 1 февраля); здесь делается прямо обратное заключение о нашей конспиративности[10].
Я думаю, что в этом отношении приходится взять середину: мы старались, сколько могли, быть конспиративными, не компрометировать лишних, кроме необходимого числа, лиц, не наводить агентов и слежку друг на друга, но нельзя сказать, чтобы мы всегда успешно достигали этой цели. С одной стороны, этому мешала наша неопытность в конспиративных делах, для которых нужна «школа», как и для всякого практического дела. Ведь мало того, что мы читали и изучали заветы знаменитого конспиратора-народовольца Александра Михайлова; мало того, что мы старались запомнить побольше проходных дворов, чтобы ускользать от наблюдения шпионов во время слежки и пр., нужен был целый ряд навыков и приемов, которых мы, зеленая молодежь в революционном деле, не могли еще нигде приобрести.
С другой стороны, нужно учесть и общие условия, в которых мы действовали: мы все были легальными людьми, за многими из которых велась слежка; нелегальных у нас не было ни одного; не было конспиративных квартир.
И вот, один из участников (покойный Андреюшкин) пишет письмо студенту Никитину в Харьков, с такими намеками на большое готовящееся дело, что, когда это письмо было перехвачено, петроградская охранка устанавливает наблюдение за ним[X], затем за теми, с кем он встречается, — и в результате арест на улице шести человек и раскрытие всего дела.
Совсем недавно, встретившись с Н. Ф. Погребовым[XI], я узнал от него следующие факты, которые рисуют вопрос о конспирации в последние дни приготовлений к покушению в худшем виде... Оказывается, на масленице (т.е. в 20-х числах февраля) была устроена «товарищеская вечеринка», на которой присутствовало довольно много народа, в том числе Канчер и Горкун, а также член нашего кружка И. М. Иванов. Было изрядно выпито, и произносились речи, в которых открыто говорилось о близком деле, в котором многие, может быть, сложат свои головы за народ, и т. д.
На этих же масленичных днях Погребов, не имевший никакого отношения к готовившемуся покушению, шел по Б. Проспекту Петербургской стороны; навстречу ему на «вейке» (чухонских санках) едет Иванов. Увидев Погребова, Иванов замахал ему руками, выскочил из саней и тут же, на тротуаре, стал ему говорить: «А знаешь, на днях будет большое дело — террористическое»... Погребов остановил его, сказав, что о таких делах нужно молчать.
Ясно, что конспирация очень хромала, и если Александр Ильич, Лукашевич и др. прилагали все усилия, чтобы не впутать в дело ненадежных и лишних людей, и вообще старались соблюдать необходимые конспиративные предосторожности, то, с другой стороны, происходила значительная утечка в этом отношении, сводившая на нет наши усилия...
Ставился также вопрос: было ли в деле 1 марта 1887 г. непосредственное предательство, донос о том, что готовится покушение на царя? Я в этом сомневаюсь и скорее готов ответить на этот вопрос отрицательно. Еще в доме предварительного заключения, узнав об аресте на улице членов фракции, я подумал, не было ли в данном случае предательства, и ломал себе голову, не мог ли кто-нибудь оказаться предателем, но, конечно, не мог остановиться ни на ком из известных мне заговорщиков или прикосновенных к делу лиц.
Лишь год спустя, когда я был выпущен из тюрьмы на поруки перед отправкой в Сибирь, Буковский, сестры и кое-кто из уцелевших старых знакомых в разговорах о деле 1 марта сообщили мне ходившие тогда слухи и подозрения насчет предательства. Между прочим, были подозрения на одного из членов нашего экономического кружка, И. М. Иванова, которого я и, в особенности, Александр Ильич недолюбливали и согласно называли болтуном. По натуре Иванов был чрезвычайно любопытен и имел привычку расспрашивать о том, о чем совершенно не принято спрашивать в революционной среде; кроме того, он вообще любил много говорить и особенно охотно переносил от одного к другому всякие известия, слухи и сплетни. До моего ареста Иванов, сколько мне известно, не был знаком ни с кем из участников заговора, кроме меня, Александра Ильича и Буковского, но ни от одного из нас он не мог слышать решительно ничего о заговоре.
Я помню, что однажды вечером, кажется на рождестве, Иванов, придя ко мне, начал допытываться, в каких революционных организациях я теперь работаю. Я отвечал уклончиво и, в конце концов, сказал ему, что об этом не спрашивают. «Ты от меня скрываешь (он почти со всеми был почему-то на “ты”), — это нехорошо по отношению к товарищу», — сказал он, и на этом наш разговор окончился. Кажется, я больше не встречался с ним до ареста.
Как я говорил выше, в конце концов, Иванов познакомился-таки с некоторыми из участников покушения, во всяком случае с Канчером и Горкуном, и от них узнал о том, что готовится. Но мне кажется, что самое его дальнейшее поведение, например, встреча с Погребовым на улице, когда он стал выбалтывать ему то, что узнал, показывает лишний раз, что он был только болтуном, но отнюдь не злостным предателем. Предатель не болтал бы открыто о своих сведениях с первым встречным, а пошел бы, куда следует, и сделал бы свое иудино дело. Между прочим, Н. Ф. Погребов также уверен, что Иванов предателем не был.
Поведение охранников при аресте также доказывает, что они не подозревали, что у арестованных на руках взрывчатые снаряды, иначе Осипанову не дали бы бросить в охранке бомбу, которая не взорвалась лишь по чистой случайности. И я, в конце концов, остаюсь все-таки при высказанном раньше мнении, что у охранки могли быть лишь какие-то неопределенные сведения о том, что что-то готовится, но что именно и против кого, — оставалось неизвестным. Может быть, эти сведения обосновывались только на перехваченных письмах Андреюшкина, но возможно, что болтовня Канчера, Горкуна, Иванова и других среди своих знакомых о том, что готовится какое-то крупное террористическое предприятие, могла дойти и до охранки.
Думал я еще и о том знакомом, который передал мне деньги и оружие. Но, не говоря о том, что его знал Штанге, как человека, хорошо знакомого с Якубовичем, он также ровно ничего не знал о готовящемся покушении, и если и мог кого выдать, то разве только меня одного.
Возникало также предположение, не было ли у охранки информации о нашем экономическом кружке. Я очень в этом сомневаюсь. Никаких дознаний об этом кружке не производилось, никому из арестованных по другим делам членов кружка не было задано ни одного вопроса о нем; наконец, такие члены его, как Гизетти, Бартенев, Гарнак, Иванов, Буковский, не попавшиеся по другим делам, были оставлены совершенно в покое и продолжали жить в Петербурге. Вряд ли все это было бы возможно, если бы о кружке была внутренняя информация.
Уже много спустя после моего ареста, в феврале, Александр Ильич, очевидно, видя недостаточную подготовленность предприятия, предложил отложить его до осени, но Шевырев и слышать об этом не хотел. В это время он «буквально горел», по выражению Полякова. Невольно приходит в голову, не лучше ли было, действительно, по совету Александра Ильича отложить предприятие и основательно его подготовить. Но судьба решила иначе, и приготовления продолжались до конца.
Был момент, когда нашим планам грозила опасность. Как я сказал уже, настроение в студенческой среде после демонстрации 17 ноября и последовавших за нею арестов и высылок было довольно повышенным, и в декабре или январе начались разговоры о том, чтобы на университетском акте 8 февраля устроить новую демонстрацию. Конечно, новое выступление студентов, с новыми массовыми арестами, не говоря о бесцельности и бесполезности новых жертв, легко могло бы повредить успеху задуманного нами предприятия. И вот Александр Ильич, один из первых обеспокоенный начавшейся агитацией, предложил через наш кружок и через союз землячеств принять меры, чтобы не допустить предположенной демонстрации. Я не помню, принимал ли в разговорах по этому поводу участие еще кто-нибудь из членов Террористической фракции, но мы с Александром Ильичом подняли вопрос на заседании нашего экономического кружка; нам нетрудно было провести здесь нашу точку зрения на бесполезность этой демонстрации, совершенно не намекая на наш заговор, а из кружка, как бывало и раньше, принятое нами решение было проведено членами кружка через союз землячеств и непосредственно по учебным заведениям. Демонстрация не состоялась; это было последним выступлением нашего кружка и одним из последних — союза землячеств, который распался вскоре, в том же 1887 г., если не ошибаюсь[XII].
Когда приготовления к покушению были начаты, мы старались как можно реже встречаться друг с другом, так как за многими из нас велась слежка, и мы могли навести агентов на товарищей и помочь им установить связь между нами.
Чтобы дать представление, в каких трудных условиях нам приходилось в это время работать, я расскажу такой эпизод. Однажды, в январе 1887 г., кажется, после рождественских каникул, мне нужно было побывать по делу у одного из членов рабочей группы (Игнатова), который жил в Измайловском полку. Я вышел из дома после завтрака, часа в 2 дня, и сейчас же заметил, что за мной увязался шпион; в нашем малолюдном Басковом переулке это нетрудно было заметить. Я очень долго плутал по Петербургу, прошел через 2 или 3 проходных двора, переменил пару извозчиков, но мой преследователь на этот раз оказался очень упорным, и я никак не мог отделаться от него. Я очутился около Мариинского дворца; был уже вечер и моросил скверный зимний петербургский дождь. Быстро пошел, почти побежал я по Фонарному переулку по направлению к Казанской улице; повернул за угол, остановился на углу у ярко освещенного окна магазина и через несколько секунд из-за угла выскочил запыхавшийся преследователь, который почти натолкнулся на меня. Я до сих пор помню выражение растерянности на его лице в этот момент; почему-то он повернул обратно и исчез в темном Фонарном переулке. Я опять сел на извозчика и поехал по направлению к Измайловскому полку; пройдя пешком 2—3 пустынных переулка, я убедился, что слежки за мной больше нет.
Побывав у Игнатова и отдохнув после 3—4-часового преследования, я поехал на конке к А. В. Москопуло, которая жила в то время около Смоленского кладбища в одной квартире с М. Т. Елизаровым. Здесь я обсушился и отогрелся, и мы втроем очень приятно провели вечер.
В первом часу ночи я ушел; был проливной дождь. Идти я уже не мог от усталости; взял извозчика и без малого час ехал до дому по проливному дождю; домой я приехал вымокшим до костей. Это приключение стоило мне тяжелого плеврита, которым я болел весь год тюремного заключения и еще месяца четыре, пока жил на поруках у отца. Только в благодатном Минусинском округе я вполне оправился.
За вторую половину декабря и за весь январь я был у Александра Ильича по конспиративным соображениям всего два раза; он у меня — несколько чаще, может быть, 5—6 раз; правда, моя квартира представляла большие удобства, так как на парадной лестнице не было швейцара, и было неизвестно, в какую из квартир идет зашедший с улицы в подъезд человек. У Лукашевича на квартире я был единственный раз с каким-то неотложным делом (помнится, по поводу поездки Буковского в Вильно); застал его за работой, — он отделывал тот снаряд в виде книги, который потом фигурировал на суде в качестве вещественных доказательств. Лукашевич объяснил мне устройство будущего снаряда и видоизмененного им запала.
С Александром Ильичом я встречался также в нашем старом кружке, который продолжал еще собираться, хотя и не часто; с остальными (с Шевыревым, например) я встречался несколько раз в кафе Андреева на Невском. Деловые свидания устраивались также в университете, где-нибудь в лаборатории, в ботаническом кабинете и т. д.
Из наших разговоров с Александром Ильичом, кроме чисто деловых, касавшихся вопросов организации покушения (деньги, азотная кислота, программные вопросы и пр., о чем я уже упоминал), в мою память врезались два. Один раз, придя ко мне и переговорив о текущих делах, он затронул вопрос о том, кому из товарищей нужно будет выступить на суде в качестве представителя Террористической фракции в случае почти неизбежного ареста. Он доказывал, что эта роль должна быть предоставлена мне; я отнекивался, считая, по совести, себя недостаточно подготовленным в смысле образования и начитанности для такой роли, тем более, что я никогда не обнаруживал ораторского таланта. Тем не менее Александр Ильич настойчиво и последовательно доказывал мне, что из всех участников, если не считать Лукашевича, я являюсь все-таки наиболее подготовленным; Лукашевичу же, как поляку по происхождению, неудобно предоставить такую ответственную роль в деле убийства или покушения на убийство русского императора; такое выступление могло бы дать повод представить все дело, как результат какой-то «польской интриги», и с таким оборотом было бы очень трудно бороться; к тому же Лукашевич и говорил с сильным польским акцентом. В конце концов, скрепя сердце, я вынужден был согласиться и дал Александру Ильичу слово, что не откажусь выступить на суде с речью, если не найдется никого, более подходящего, чем я, хотя я чувствовал большое смущение и неловкость при мысли, что мне придется выступать в такой ответственной роли после того, как со скамьи подсудимых гремели речи Мышкина[v]. Петра Алексеева[w], Веры Фигнер и других корифеев революции.
Судьба решила иначе: не мне, а Александру Ильичу пришлось выступить в предназначавшейся им для меня роли, и сыграл он эту роль, наверно, лучше, чем сыграл бы я.
В другой раз он пришел ко мне поздно вечером специально с тем, чтобы предупредить меня, что на юге России произошли аресты среди офицеров. Александр Ильич знал решительно все мои связи, все, в чем я принимал участие; при наших отношениях я не скрывал от него решительно ничего из моих революционных выступлений. Знал он поэтому и о том, что я всю предыдущую зиму до самых летних каникул 1886 г. возился с военными и даже осенью имел еще свидание кое с кем из них. Я тоже мельком слышал, что среди военных на юге начались аресты, но никаких достоверных сведений не имел. На этот раз кто-то из знакомых Александра Ильича получил с юга письмо, в котором с именами и датами сообщали об арестах в Киеве и затем где-то на Дону. Александр Ильич считал, что эти аресты могут грозить и мне, и дал мне дружеский совет перейти немедленно на нелегальное положение и укрыться таким образом от возможного ареста.
С начала этого учебного года за мной все время шла довольно сильная слежка, но я не заметил, чтобы она усилилась за последние дни. Сопоставляя же даты арестов и письма, мы увидели, что аресты произошли более месяца тому назад. Отсюда я делал заключение, что, стало быть, если и были арестованы бывшие в моем кружке юнкера, то они меня не выдали, потому что иначе меня давно бы уж успели арестовать; следовательно, такой уж близкой опасности ареста как будто не было. С другой стороны, если бы я перешел на нелегальное положение, мне пришлось бы хотя временно уехать из Петербурга, потому что мне трудно было бы так переменить наружность, чтобы меня не признали местные шпионы; а с моим отъездом Террористическая фракция лишилась бы одного надежного члена.
Все эти доводы убедили Александра Ильича, но, видно было, не совсем. «Ну, пожалуй, подождем немного. Но как только увидите, что слежка усиливается, сейчас же переходите на нелегальное положение». На этом мы и порешили.
В этом поступке Александра Ильича проявилось все то внимание к товарищам, вся та нежность, с которой он относился к людям. Он заботился об успехе нашего предприятия не меньше, чем любой из нас, но он думал и заботился также по-человечески и о каждом из товарищей-участников этого дела. Наиболее ярко эта трогательная заботливость сказалась в известной фразе, сказанной им Лукашевичу на процессе: «Если что будет нужно, говорите на меня». В нашем последнем разговоре проявилась та же черта. Я чувствовал, что он пришел с целью спасти меня от грозящей петли, потому что было очень вероятно, что, в случае моего ареста по военному делу, меня все-таки притянут и к делу о покушении. Тем более вероятным мне кажется это объяснение, что только за 7—8 дней перед этим разговором мы сошлись с А. В. Москопуло, как муж с женой, и поселились в отдельной квартире, в том же доме, где жил отец, чтобы на случай ареста не доставить старикам сразу слишком тяжелых переживаний. Александр Ильич очень сердечно отнесся к нашему союзу и очень тепло и искренно пожелал нам всякого счастья и благополучия.
Я видел, что он немного недоволен и огорчен результатом нашего разговора, и ушел от меня он только после того, как вырвал слово, что я все-таки перейду на нелегальное положение и скроюсь, как только будет замечена опасность. Тем временем должны были позаботиться о подходящем для меня паспорте и о явках; как о первом этапе, мы думаем о том же Вильно, где была группа знакомых Лукашевича.
Эго было мое последнее свидание с Александром Ильичем...
28 января, ровно через два дня после того разговора, возвращаясь поздно вечером домой из анатомического театра, где я все-таки продолжал работать, я увидел в нашем маленьком Басковом переулке кучу шпионов. Вернувшись домой, я сказал об этом жене; теперь, если бы я и вздумал бежать, было уже поздно.
Буковский, живший в эту зиму у нас (в квартире отца), вернулся домой часов в 12 и тоже предупредил меня, что по всему нашему переулку шныряют шпионы.
Около двух часов ночи в нашу квартиру позвонили; на вопрос «кто там» последовал традиционный ответ: «вам телеграмма». При обыске у меня не нашли ничего компрометирующего, буквально ни одного клочка. Несмотря на отрицательный результат обыска, меня арестовали. Мне пришло в голову, что арест мой находится в связи с открытием нашего заговора; я был уверен, что со стороны военной организации мне не грозит никакой опасности. Впоследствии из обвинительного акта по военному делу я узнал, что один из юнкеров Павловского училища Шейдевандт, арестованный на Дону, на первом же допросе выложил все, что знал, и, в первую же очередь, предал меня, дав мне при этом характеристику убежденного народовольца-террориста; запутал он моего брата, совершенно не имевшего отношения к военному делу, дав ему ту же характеристику. Вслед за Шейдевандтом все бывшие юнкера Павловского училища, теперь только что испеченные офицеры, собиравшиеся у меня в количестве пяти человек, подтвердили от слова до слова показания Шейдевандта.
Когда мы со свитой вышли на улицу (А. В. не была арестована и осталась дома), жандармский офицер отпустил всех сателлитов и сел со мной вдвоем на извозчичьи санки. Когда мы отъехали немного, он спросил меня: «Знаете ли вы, по какому делу вы арестованы?» — «Нет, не знаю». — «Дело очень серьезное: военная революционная организация». У меня отлегло от сердца. Стало быть, заговор не раскрыт, и это только военное дело: пустяки, подумал я и тут же вспомнил о совете Александра Ильича и пожалел немного, что не последовал ему. Дальше жандарм пустился в излияния. Оказалось, что он — Михайлов, бывший офицер Брестского полка, постоянно стоящего в Севастополе; он знал моего отца, был знаком и с сестрами. Вероятно, в память этого знакомства он и устроил так, чтобы иметь возможность предупредить меня о том, по какому делу я арестован. Конечно, это имело для меня большое значение, потому что я, во-первых, успокоился насчет нашей Террористической фракции, во-вторых, мог обдумать положение и подготовиться к допросу по военному делу.
Опуская здесь подробности пребывания в секретном отделении, первого допроса и водворения в доме предварительного заключения, я скажу лишь о том, как отражались на мне внешние события, поскольку они имели связь с нашим заговором.
Само собой понятно, что все первое время пребывания в тюрьме я очень много думал и волновался по поводу покушения. Что-то там делается? Как подвигаются приготовления? Будет ли предприятие доведено до конца? Эти вопросы оставались без ответа. Хотя я с первых же дней заключения имел регулярно три свидания в неделю с родными, но никто из них, само собой разумеется, не подозревал о готовящемся покушении и не имел связи с террористами, и в то же время у нас еще не выработались приемы для передачи на свиданиях записок.
В самых первых числах марта, через несколько дней после ареста нашей фракции, пришедшая ко мне на свидание с теткой и другой сестрой старшая сестра М. А. Шишмарева, целуясь со мной, прошептала: «Ильич и Красавец арестованы». Красавец было наше семейное прозвище Лукашевича, которого сестры видели несколько раз, когда он заходил ко мне. Для меня сразу стало ясно, что наше дело провалилось; в случае успеха я узнал бы о смерти царя или хотя бы о покушении, а тут мне сообщают об аресте двух из главных заговорщиков.
Нечего и говорить, что я страшно волновался все время, не спал ночей, представлял себе разные ужасные картины...
В половине или в конце марта я прочел в одном из толстых журналов, которые к нам допускались, в «Русской мысли» или в «Русском богатстве», известное официальное сообщение об аресте на улице заговорщиков с метательными снарядами.
Еще более мрачные мысли стали одолевать меня; мне представлялось, что кто-нибудь выдал все дело, и я перебирал в уме всех знакомых мне участников и прикосновенных к делу лиц, соображая, не мог ли кто-нибудь из них оказаться предателем... Но, как мною было уже указано выше, я должен был отбросить все эти подозрения.
Оставалось лишь одно предположение, которое и представляется мне вполне вероятным. Когда в дело были вовлечены (в феврале) пособники (метальщики, сигнальщики и др.), среди которых оказалось несколько совершенно ненадежных, — вот они и могли разболтать кое-кому из своих знакомых, что готовится крупное террористическое выступление, а отсюда могли дойти эти слухи и до охранки.
Из работы Полякова видно, что какие-то неопределенные сведения о том, что что-то готовится, у охранки все-таки были незадолго до 1 марта. Может быть, эти сведения обосновывались только на перехваченном письме Андреюшкина к Никитину, но возможно, что были и другие источники информации. Во всяком случае, если и были подозрения и слухи, то не было ничего определенного, никаких точных сведений, что доказывается поведением полиции при аресте Осипанова, который успел бросить свою бомбу в охранке, и других соучастников.
Однажды, когда меня вели на прогулку, на одной из висячих железных лестниц, ведущих из верхних этажей здания вниз, мне попались навстречу две очень подозрительные фигуры, поднимавшиеся наверх в сопровождении надзирателя. Оба были в чуйках, один в валенках; по типу и обличью смахивали на дворников или мелких лавочников. Проходя мимо, оба уставились на меня и долго провожали глазами. Я сразу сообразил, что эта встреча имеет отношение к делу 1 марта, и что эти два типа были приведены для опознания меня.
Через несколько дней, когда я уже гулял в отведенной мне клетке во дворе, в ворота въехало несколько подвод с дровами: у каждой шел сопровождающий ее подводчик. У одной из подвод шел молодой человек в фартуке поверх пальто или полушубка, не похожий на подводчика, и фартук у него был какой-то белый и чистый, и все обличье иное. Я узнал этого человека: это был половой из кафе Андреева, где я не раз встречался с товарищами по делу.
Теперь было вполне очевидно, что меня подозревают в соучастии в деле 1 марта; вопрос был только в том, опознали ли меня все эти типы? И я должен признаться, что ощущение, которое я испытывал, будучи уже под замком, когда меня, совершенно беззащитного и лишенного возможности передвигаться, бежать, уйти от преследования, могли каждую минуту притянуть к новому делу, грозящему самыми тяжкими карами, было очень тягостным, Это совсем не то, что ждать удара от врага на воле, в пылу борьбы, в разгаре и лихорадке деятельности; здесь же было какое-то особенное удручающее сознание полного бессилия и беспомощности.
Очевидно, что описанные очные ставки не привели ни к чему, иначе я, конечно, был бы привлечен к делу или хотя допрошен. Но у тогдашнего директора департамента полиции Дурново были подозрения на мой счет и даже насчет моего брата, который не имел ровно никакого касательства к заговору[XIII].
Однажды моя покойная мать отправилась лично в департамент полиции к Дурново, чтобы хлопотать о каком-то смягчении моей участи. Это было в конце 1887 г., когда по нашему делу был уже объявлен приговор, по которому я получил 4 года административной ссылки в Восточную Сибирь. Несмотря на усиленные просьбы матери, я отказался подать прошение о помиловании; в последнем случае ей обещали ограничиться высылкой меня на короткое время куда-нибудь в пределах Европейской России. Мать рискнула пойти к Дурново, который в давние времена молодым морским офицером был принят в нашем доме, надеясь все-таки получить какое-нибудь облегчение моей участи. Когда она изложила свою просьбу, Дурново грубо и резко сказал ей что-то в таком роде: «Я удивляюсь, как вы просите за ваших сыновей, когда они прикосновенны к такому тяжкому преступлению, как покушение на цареубийство. Благодарите бога, что они так дешево отделались». Для матери, слабой и очень больной, совершенно не подозревавшей моего участия и деле 1 марта, эти слова были равносильны удару дубиной по голове. Ей сделалось дурно, и бывшая с ней спутница (одна из моих сестер) с трудом привела ее в себя и поторопилась увести из кабинета Дурново.
Из всего этого ясно, что против меня у полиции были подозрения, основанные скорее всего на сопоставлении агентурных данных. Наверное, было известно наше знакомство с главными деятелями 1 марта, но этого было, конечно, еще недостаточно для привлечения меня к дознанию, потому что мало ли кто из студентов не был знаком с Александром Ильичом, Лукашевичем и др., более или менее выдающимися из студенческой среды людьми. Во всяком случае меня ни разу даже не допрашивали по этому делу.
О начале суда над первомартовцами мне сообщили на свидании. Я был в это время болен тяжелым выпотным плевритом, простудившись незадолго перед арестом во время того преследования шпионом, о котором я упоминал выше. Я с трудом мог заснуть, подмостив подушку под больной бок; теперь к боли физической прибавились страдания нравственные, беспокойство об участи товарищей... Наконец, состоялся приговор, сообщить который мне я заранее просил сестру; на одном из свиданий я узнал, что несколько человек приговорены к смертной казни, в том числе Александр Ильич и Лукашевич. Оставалось теперь ждать утверждения и... исполнения приговора.
Мне все хотелось верить, что приговор будет смягчен, потому что ведь даже покушения не было, а были только приготовления к нему, но, зная характер Александра III, упрямый, злобный и мстительный, рассудком я отлично понимал, что казни будут.
Наконец, я узнал об исполнении приговора. Мне сказали, что казнен Александр Ильич и еще 4 человека; потом я узнал и имена остальных казненных, опять из какого-то толстого журнала, в котором, помнится, было перепечатано правительственное сообщение о казни. Из этих четырех я знал немного лишь Шевырева, остальных трех не знал вовсе.
Я мучительно переживал эти события и особенно был потрясен, конечно, гибелью Александра Ильича, с которым у нас были близкие дружеские отношения, сложившиеся и упрочившиеся более чем за полтора года знакомства и совместной работы. Я всей душой успел привязаться к нему и полюбить этого чудного, женственно-мягкого и доброго человека и в то же время такого убежденного и стойкого борца. Много теперь мне пришлось пережить за шестьдесят лет; терял я и близких по крови людей, и дорогих товарищей по делу, но эта потеря была одной из самых тяжелых и болезненных. И теперь, на склоне лет, вспоминая Александра Ильича и его мученическую смерть, я не могу не волноваться, и слезы подступают к глазам.
В то время, в тюрьме, я жалел, что не разделил с ним до конца его участь.
В те дни, оплакивая Александра Ильича, я составил (в уме, потому что нельзя было его записывать) единственное — первое и последнее в моей жизни — стихотворение, посвященное памяти погибших на эшафоте 8 мая 1887 г. пяти товарищей. Впоследствии я записал это стихотворение для моей жены. В Париже однажды П. Л. Лавров, собиравший почему-то стихотворения революционеров (и сам когда-то писавший их), спросил меня, не писал ли я когда-нибудь в жизни стихов? Я сказал ему, что единственный раз в жизни я написал стихи, и рассказал, при каких это было обстоятельствах. П. Л. попросил меня записать эти стихи для него, что я и исполнил. Вероятно, они существуют где-нибудь среди бумаг Петра Лавровича. Прочтя их, Лавров не сказал ни слова, очевидно потому, что находил их плохими, какими находил их и я сам. Но в них я вложил все чувства, которыми жил в те тяжелые дни после смерти Александра Ильича, и в заключение моих воспоминаний о нем я приведу эти стихи.
Погибли вы, друзья!— Так молоды вы были,
А жизнь так хороша, — она манила нас...
Но светлые мечты вы гордо отклонили!
Погибли вы, друзья, покинули вы нас!
Погибли вы, друзья, но духом не упали!
Вся юная Россия подвиг оценит.
История воздаст нам должное, — но та ли
Должна б вас доля ждать? — Болит душа, болит!
Шли смело вы вперед; вас согревала вера
И яркою звездой светил вам идеал...
И вот — погибли вы! — Завершена карьера:
Победу смерти дух над жизнью одержал.
Да, горькая судьба! — Богато одаренным,
Хорошим, честным людям места нет: долой!
Эксплуататорам, ворам, пройдохам темным —
Им теплый уголок, довольство и покой...
«Но уж таков закон прогресса и движенья!
Его “борьбой” зовут. Кто наверху, тот прав.
Тот счастлив и могуч; не знает он сомненья,
Он горд, он властвует! … Он кровь пьет! — Да, он прав!»
«Спешить — людей смешить. Соразмеряйте силы;
Утопии вредны; их бросьте, господа,
И целям близким лишь служите до могилы, —
Иначе не дождаться вам свободы никогда!»
О, лицемеры! О, педанты! Фарисеи!
Как не стыдитесь вы о праве говорить?
Как постепеновцев мизерные идеи
Героям доблести укором могут быть?
Пусть ошибаются они, но искупает
Их смерть ошибку их. Но и ошибка в чем?
Чтобы малого достичь — кто этого не знает? —
Стремиться надо вдаль и думать о большом.
Так свет устроен. В нем лишь малые отряды
Прогресс ведут; для тех труднейший путь лежит,
И тех на нём ждет честь, кто не боится правды.
Не отступает тот, кто впереди стоит!
Погибли, вы, друзья, — но слава перед вами!
Погибли вы, — но долг исполнили вы свой:
И повторятся ваши имена сердцами,
И осенит вас муки ореол святой.
Погибли, вы, друзья,— но не погибнет дело!
Уж много пало жертв, но силы все растут.
Все свежие идут и в бой вступают смело.
Пока — в неравный бой; вновь гибнут, вновь идут…
Погибли вы, друзья, но мы — еще мы живы
И молим только, чтобы подвиг ваш святой,
Служа для всех примером мужества и силы,
И нам бы силу дал идти дорогой той!
Дом предварительного заключения. Май 1887 года.
Примечания автора
[1] Казнен в 1889 г. в Якутске по делу о вооруженном сопротивлении полиции (Первая «Якутская бойня[x]).
[2] Впоследствии моя жена; между прочим, почему-то единственная женщина в нашем кружке.
[3] Бартенев говорит, что «оба брата Н. и М. И. (т.е. Никоновы и Иванов) принимали участие в организации военных кружков»; это неверно, принимал участие я один.
[4] Расстрелян в Саратове в 1920 или 1921 гг.; служил в каком-то страховом о-ве.
[5] Старый студент. «Петербургские студенческие землячества в половине 80-х годов и их значение». — Материалы для истории русск. соц.-рев. движения. [Вып.] X., 1895 г. Сентябрь. Эта статья была сначала прочтена мной в виде рефератов в парижском обществе русских студентов, причем в заключение я вкратце описал, как на почве репрессий, — направленных реакцией того времени против всего живого в жизни, в литературе, в рабочей, в студенческой среде, — в студенческих кружках и землячествах того времени возникла мысль об организации покушения против вдохновителя этой реакции, мрачного деспота Александра III. Очень кратко я упомянул о деле 1 марта 1887 г. и главных его деятелях — А. И. Ульянове, Шевыреве, Лукашевиче, стараясь, конечно, не дать возможности слушателям заподозрить прикосновенность мою к этому делу.
Услышав об этом реферате, произведшем известное впечатление среди студентов, П. Л. Лавров и Н. С. Русанов[y] обратились ко мне с просьбой дать его в виде статьи для напечатания в редактируемых ими «Материалах для истории» и т. д. Но по конспиративным соображениям, чтобы не дать возможности связать мое имя с этой статьей (так как я должен был вскоре вернуться в Россию), вся последняя часть была выпущена.
[6] Смотри брошюру Полякова «Второе 1-е марта»[z].
[7] В своем показании от 21 марта Александр Ильич говорит: «Мне одному из первых принадлежит мысль образовать террористическую группу».
[8] Жена моя припоминает, что было получено 700 рублей.
[9] Фамилию этого знакомого я совершенно забыл. Впоследствии он женился на курсистке Корбут, знакомой моей жены, с ней мы встречались потом в Сибири. Сидя уже в доме предварительного заключения, я однажды был изумлен, увидев его стоящим у одной из камер нижнего этажа, где обычно давались свидания; меня в это время вели на прогулку. Был ли он в тюрьме по службе, или же его привели для опознания кого-нибудь из арестованных, быть может, меня, я так и не знаю. Но я до сих пор не могу забыть того пристального и какого-то печального взгляда, который он устремил на меня.
[10] «Свободная Россия» — нелегальный орган, издававшийся Бурцевым.
Примечания редактора «Государственного издательства»
[I] «Воспоминание петербуржца о второй половине 80-х годов» («Минувшие годы», 1908, № 10—11).
[II] Марк Тимофеевич Елизаров вошел в кружок не позже весны 1886 г.
[III] Новорусский рассказывал мне, что он спросил, для какого дела нужна его квартира, и, когда узнал, что для центрального террора, сказал: «для другого я и не дал бы».
[IV] Лукашевич не считает Говорухина членом центральной группы, но близким лицом.
[V] И.Д. Лукашевич. «Воспоминания о деле 1 марта 1887 г.» («Былое», июль—август 1917 г.). Показаниям на следствии, как это указывается нами далее, придавать большого значения нельзя.
[VI] Считаю, что нельзя назвать марксистами ни Бартенева, ни Алексея Андреевича Никонова, ни Гарнака, Чеботарева и Иванова. Елизаров в те годы марксистом также не был. Вообще считаю неправильной классификацию как Бартенева, так и С. Л. Никонова. Определившихся марксистов из числа называемых лиц, по-моему, тогда не было. Было перепутье: от народничества чистой воды, с верой в общину, публика более или менее оторвалась, к марксизму не пристала. Как раз те, кого С. А. Никонов называет марксистами, — А. А. Никонов и Чеботарев, — стали позднее кадетами. Различие, указываемое С. А. Никоновым, среди членов кружка проходило тогда скорее по другому водоразделу, указываемому Бартеневым: более революционных, горячих, и более мирных натур, — было больше различием темпераментов, чем теоретических убеждений.
[VII] Как указывается и Лукашевичем в добавлении к его воспоминаниям. Он говорит, что следующие группы лишь намечались Шевыревым.
[VIII] Думаю, что такого выделения или оформления центральной группы не было вовсе: С. А. Никонов, арестованный 28 января, не знал ее: после же его ареста, если принять во внимание, что Шевырев уехал 14 февраля, а Говорухин 20, не было собственно времени, чтобы организоваться. Вернее, что самым фактом работы люди, — главным образом А. И. Ульянов с 17 февраля, — стали во главе заговора.
[IX] С. А. Никонов ошибается: Буковский ездил во 2-й половине февраля в Парголово по поручению Александра Ильича. Это был тот небольшого роста, рыжий, в очках человек, который привез Ананьиной бутыль и о котором Александр Ильич сказал на суде: «Этого человека я послал». Я видела его в девяностых годах в Петербурге и он рассказывал мне как об этом, так и о том, что он три недели сидел безвыходно в какой-то надежной квартире, пока его искали по всему городу.
[X] С 27 февраля 1887 г.
[XI] Член экономического кружка. Был выслан в Архангельск. Теперь работает в качестве геолога в Ленинграде.
[XII] В 1887 г., когда были исключены и высланы все сколько-нибудь замеченные студенты всех университетов, не только союз землячеств оказался разгромленным, но и сами землячества почти прекратили свое существование.
[XIII] Нам доставлен новый документ по делу, который объясняет подозрения Дурново. А именно: запись разговоров по перестукиванью между Новорусским и шпионом Остроумовым, которого подсадили к нему в предварилке. Новорусский рассказывает о той доверчивости, с которой отнесся к Остроумову, в своих воспоминаниях. Оказывается, в них он упомянул Никонова, сказав: «Тут их два сидит; тоже из организации и не попали в покушение, ибо раньше попали сюда. У них не нашли ничего; отец — адмирал, его не посмели обыскать».
Комментарии научного редактора
[a] Гаусман Альберт Львович (1859—1889) — российский революционер-народоволец. В 1886 г. был арестован, в 1887 г. сослан в Восточную Сибирь. Был казнен за участие в протесте ссыльных политических заключенных в Якутске (см. комментарий [x]).
[b] Бартенев Виктор Викторович (1864—1921) — российский революционер, член многочисленных студенческих и рабочих кружков Петербурга на рубеже 1880—1890-х гг. В 1891 г. сослан в Сибирь, где стал известен как этнограф и краевед.
[c] Ватсон Николай Эрнестович (1865—1895) — российский революционер и просветитель. Сын известного литератора Э.К. Ватсона, студент Лесного института, входил в студенческий кружок вместе с А.И. Ульяновым. Арестован в мае 1887 г. за организацию протестов против казни «вторых первомартовцев», в мае 1889 г. сослан в Степной край (теперь Казахстан), в Зайсанский городок, где выступил как культуртрегер и просветитель (учил казахских детей живописи, основал и оставил после себя общественную библиотеку в 2300 томов). Умер от чахотки.
[d] Гизетти Алексей Викторович (1850—1914) — историк, экономист. Возглавлял экономический кружок студентов Санкт-Петербургского университета в 1880-е гг. В дальнейшем был известен как организатор народного просвещения.
[e] Елизаров Марк Тимофеевич (1863—1919) — российский революционер, юрист, видный участник студенческого и рабочего движения. В 1917—1918 гг. — народный комиссар путей сообщения РСФСР. Муж сестры В.И. Ленина — А.И. Ульяновой-Елизаровой.
[f] Зибер Николай Иванович (1844—1888) — российский экономист, известен как пропагандист идей Карла Маркса в России.
[g] В. В. — речь идет о Воронцове Василии Павловиче (1847—1918) — российском экономисте и социологе, теоретике либерального народничества.
[h] Здесь: середины.
[i] Автор имеет в виду организаторов и участников еврейских погромов.
[j] В атмосфере общественной реакции студенты из богатых (обычно аристократических) семей сформировали что-то вроде субкультуры. В частности, они демонстративно носили мундиры дорогого сукна на белой шелковой подкладке (в подражание офицерским мундирам) и иногда с белым (а не с голубым, по уставу) кантом. Разночинная молодежь презрительно называла таких студентов белоподкладочниками. Особым шиком у белоподкладочников было ношение не уставной студенческой (касторовой), а «николаевской» шинели — из дорогого сукна, с пелериной и бобровым воротником («николаевской» она называлась, т.к. фасон приписывался лично Николаю I).
[k] Говорухин Орест Макарович (1864 — после 1925) — российский революционер, участник студенческого движения, член многих кружков Санкт-Петербургского университета. Один из основных организаторов покушения на Александра III. Уехал из Петербурга незадолго до ареста остальных террористов, т.к. преследовался также за агитацию среди казаков на Дону. Эмигрировал в Швейцарию, где работал в типографии марксистской группы «Освобождение труда».
[l] Лукашевич Иосиф (Юзеф) Дементьевич (1863—1923) — российский революционер польского происхождения. В 1886—1887 гг. был одним из лидеров Террористической фракции партии «Народная воля». В 1887 г. арестован и приговорен к смертной казни, замененной бессрочной каторгой. В 1905 г. амнистирован, после чего отошел от политической деятельности, занялся геологией. В 1920-е гг. — профессор Университета Стефана Батория в Вильно.
[m] Новорусский Михаил Васильевич (1861—1925) — российский революционер, просветитель. Один из организаторов покушения на Александра III. В 1887 г. был арестован, приговорен к смертной казни, замененной бессрочным одиночным заключением. Отбывал в Шлиссельбурге. После амнистии в 1906 г. занялся просветительской деятельностью, работал на курсах Лесгафта, в Сельскохозяйственном музее. Оставил ценные мемуары.
[n] Гольденберг Григорий Давыдович (1855—1880) — российский революционер-народоволец, из рабочих. 9 февраля 1879 г. застрелил харьковского губернатора князя Д.Н. Кропоткина. В октябре-ноябре 1879 г. участвовал в неудачном покушении на Александра II под Александровском. Тогда же был арестован при перевозе динамита. Прокурор Добржинский воспользовался неопытностью Гольденберга и убедил его дать подробные показания против народовольцев. Осознав свою ошибку, Гольденберг не вынес угрызений совести и повесился в тюремной камере.
[o] Дегаев Сергей Петрович (1857—1921) — российский революционер-народоволец, затем — провокатор. Выдал властям В.Н. Фигнер и многих других членов «Народной воли». В то же время, имея большой авторитет в революционной среде, готовил покушения, вербовал новых сторонников под контролем жандармского полковника Г.П. Судейкина. Судейкин со своей стороны готовил убийство Д.А. Толстого и великого князя Владимира Александровича, надеясь, запугав правительство, получить пост министра внутренних дел. Планы Судейкина не удались, так как в 1883 г. Дегаев был разоблачен народовольцами. Спасая свою жизнь, он организовал у себя на квартире убийство Судейкина, за что был помилован партийным судом в Париже, с условием уйти из политики. В 1883 г. переехал в США, где жил под именем Александр Пелл. За границей смог построить успешную академическую карьеру — защитил диссертацию, стал профессором математики.
[p] Якубович Петр Филиппович (1860—1911) — российский революционер, писатель, поэт. Член «Народной воли» с 1882 г. В 1884 г. был арестован и приговорен к смертной казни, замененной на бессрочную каторгу. В 1899 г. смог вернуться в Петербург, где участвовал в работе литературных журналов. В 1905 г. во время революции стал членом благотворительной организации Комитет помощи освобожденным узникам Шлиссельбургской крепости. Под псевдонимом «Л. Мельшин» издал известную книгу тюремных мемуаров «В мире отверженных».
[q] Оржих Борис Дмитриевич (1864—1947) — российский революционер-народоволец, затем эсер. Из семьи еврейского адвоката. В 1885 г. руководил объединением кружков «Народной воли» на юге России в единую организацию. Арестован в 1886 г. В 1888 г. был приговорён к смертной казни, заменённой бессрочной каторгой, которую отбывал в Шлиссельбурге. В 1898 г. подал прошение о помиловании и был направлен в ссылку на Дальний Восток. В 1905 гг. — один из руководителей революционного движения во Владивостоке. После его поражения эмигрировал в Японию. Поддерживал связи с эсерами, выпускал газету «Воля». Жил в Нагасаки. В 1910 г. переехал в Чили, занимался земледелием. Поддерживал СССР, выпустил несколько книг о России и СССР, издавал журнал на испанском языке, выступал с публичными лекциями. В 1939 г. не смог отправиться в СССР из-за начала Второй мировой войны.
[r] Андреюшкин Пахомий Иванович (1865—1887) — российский революционер, организатор покушения на Александра III. Некоторые исследователи полагают, что письма, отправляемые Андреюшкиным своим товарищам, содержали намеки на готовящееся убийство и позволили полиции своевременно его предотвратить. Арестован по делу «вторых первомартовцев», приговорен к смерти, повешен в Шлиссельбургской крепости.
[s] Шевырёв Петр Яковлевич (1863—1887) — российский революционер, вместе с А.И. Ульяновым — главный организатор Террористической фракции партии «Народная воля». Арестован по делу «вторых первомартовцев», приговорен к смерти, повешен в Шлиссельбургской крепости.
[t] Генералов Василий Денисович (1867—1887) — российский революционер, организатор покушения на Александра III. Арестован по делу «вторых первомартовцев», приговорен к смерти, повешен в Шлиссельбургской крепости.
[u] Канчер Михаил Никитич (1866—1891) — участник покушения на Александра III. После ареста дал признательные показания и выдал многих товарищей. Был отправлен на каторгу на Сахалин, где через несколько лет покончил собой, не выдержав мук совести.
[v] Мышкин Ипполит Никитич (1848—1885) — российский революционер, народник. В революционном народническом движении — с первой половины 70-х гг. В 1874 г. в Москве организовал массовый выпуск народнической литературы. В 1875 г. предпринял попытку освободить Н.Г. Чернышевского из вилюйской ссылки. Был арестован. На «процессе 193-х» 15 ноября 1877 г. произнес блестящую речь. Приговорен к 10 годам каторги. За выступление в Иркутской каторжной тюрьме с призывом к свободе срок каторги был увеличен еще на 15 лет. С 1884 г. отбывал заключение в Шлиссельбурге, где в знак протеста против тюремного режима оскорбил смотрителя. Расстрелян во дворе Шлиссельбургской крепости 26 января 1885 г.
[w] Алексеев Петр Алексеевич (1849—1891) — российский революционер, рабочий-ткач. Участник народнического кружка «чайковцев», «кружка москвичей». За работу в последнем кружке осужден по «делу 50-ти» на 10 лет каторги с последующем отбыванием в Восточной Сибири. Прославился яркой речью на суде. Был убит в результате бандитского нападения.
[x] Речь идет о выступлении политических заключенных против условий содержания на каторге, организованном в 1889 г. под Якутском. 6 участников выступления были убиты на месте, 3 казнены позже.
[y] Русанов Николай Сергеевич (1859—1939) — российский революционер, публицист. С 1881 г. жил в эмиграции. Придерживался народнических взглядов, впоследствии вступил в партию эсеров, где примкнул к правому крылу. Не принял Октябрьскую революцию и в 1918 г. вновь выехал за границу, где участвовал в деятельности эсеровских организаций.
[z] См.: Поляков А.С. Второе 1-е марта. Материалы. М., 1919.
Опубликовано в книге: Александр Ильич Ульянов и дело 1 марта 1887 г. М.; Л.: Государственное издательство, 1927.
Примечания редактора «Государственного издательства»: Анна Ульянова-Елизарова.
Комментарии научного редактора: Илья Пальдин, Александр Тарасов, Роман Водченко.
Сергей Андреевич Никонов (1864—1942) — российский революционер, народоволец, впоследствии член партии эсеров, политический деятель, врач.
Из дворян. В 1885 г. поступил в Военно-медицинскую академию в Петербурге, где участвовал в подпольном студенческом движении, занимался организацией студенческих демонстраций. Сближается со студентом Петербургского университета Александром Ульяновым и в 1887 г. вступает в ряды Террористической фракции партии «Народная воля», занимавшейся подготовкой покушения на Александра III. Был арестован 29 января 1887 г. и сослан в Красноярский край. В 1889 г. готовил несостоявшееся покушение на приамурского генерал-губернатора А.Н. Корфа, ответственного за т.н. Карийскую трагедию — массовое самоубийство политических заключенных, совершенное в знак протеста против жестокого обращения.
В 1891 г. получает разрешение переехать в Севастополь. В 1892 г. уезжает во Францию, чтобы обучаться медицине (как официально числившийся «политически неблагонадежным», в России он был такой возможности лишен). В 1897 г. получил звание доктора медицины.
В 1902 г. вступает в партию эсеров. Во время революции 1905—1907 гг. принимает активное участие в деятельности партии в Крыму. В 1906 г. участвовал в организации побега из тюрьмы Бориса Савинкова. В 1907 г. арестован и сослан в Архангельск, где занимался преимущественно врачебной практикой.
Во время Первой мировой войны работал хирургом в военном госпитале.
После Февральской революции при Временном правительстве служил городским комиссаром (головой) Севастополя.
Был членом Учредительного собрания от партии эсеров.
В годы Гражданской войны в 1918—1919 гг. был министром народного просвещения Крымского краевого правительства. Бежал из страны при наступлении Красной Армии, вернулся в Крым после того, как полуостров осенью был занят войсками Деникина. Больше политической деятельностью не занимался, работал врачом.
После окончания Гражданской войны неоднократно арестовывался ВЧК, однако освобождался по ходатайству сестры Александра Ульянова Анны.
В 1925 г. получил трехгодичный запрет на проживание в Крыму и крупных советских городах. В 1940 г. переехал в Ленинград, где умер во время блокады 9 января 1942 г.