Saint-Juste > Рубрики Поддержать проект

Аннотация

Ирмгард Мёллер

Выжившая жертва «немецкой осени»

Ирмгард Мёллер

1977 был годом кризисов. В феврале «Шпигель» раскрыл, что БНД [a] и Федеральное ведомство по охране конституции установили подслушивающие устройства в квартире топ-менеджера в сфере атомной энергетики Клауса Траубе [b] и стали его прослушивать, поскольку он поддерживал контакты с людьми, которые были «близки к кругу преступников, применявших насилие». «Ядерное государство или правовое государство?» — задавал вопрос информационно-политический журнал. Противозаконное прослушивание привело к скандалу и стало синонимом государства, осуществляющего тотальную слежку за гражданами. К тому же выяснилось, что в 1975—1976 годах западногерманские секретные службы осуществляли ещё и другие противозаконные прослушки, прежде всего — в камерах заключённых РАФ.

В то же время по отношению к противницам и противникам ядерной энергетики применялось насилие. После большой удачной демонстрации в феврале в Брокдорфе, где противники и сторонники вооружённого сопротивления не дали расколоть себя на «хороших и плохих противников АЭС», в Мальвиле [Франция] демонстрация против реактора на быстрых нейтронах, в которой также принимали участие многие противники ядерной энергетики из ФРГ, закончилась провалом из-за применения насилия со стороны спецподразделения ЦРС [c]: в июле 1977 года один демонстрант погиб и несколько получили тяжёлые ранения.

23-24 сентября, на этот раз во время демонстрации против реактора на быстрых нейтронах в Калькаре [I], западногерманское полицейское государство показало, на что оно способно: большие федеральные трассы и выезды с автобанов были перекрыты полицейскими заграждениями, патрулировали бронемашины, вертолёты Федеральной пограничной охраны останавливали поезда на перегоне. Свыше 20 000 демонстранток и демонстрантов не добрались до места проведения демонстрации, 50 000 дошли только до забора. Противники атомной энергетики не ожидали таких мер от полицейского государства. Демонстрация, к которой призывал союз различных политических сил, вошла в историю движения против АЭС как «Калькар-шок». Но антиядерное движение было ослаблено не только из-за тяжёлых столкновений с полицией, оно также изменило своё содержание. Военное значение ядерной программы, которая могла позволить ФРГ изготовить бомбу, не попало в его поле зрения; на передний план вышла экологистская аргументация: опасность технологической катастрофы, аварии на АЭС.

В 1977 году РАФ пыталась освободить политзаключённых. 7 апреля были убиты генеральный прокурор Зигфрид Бубак и его водитель. 30 июля при попытке похищения убит глава «Дрезднер-банка» Юрген Понто. 5 сентября был похищен президент Союза работодателей Ганс-Мартин Шлейер, «босс боссов», сопровождавших его людей застрелили. Шлейера, который, как в одном комментарии заметила даже «Франкфуртер альгемайне цайтунг», был «в некоторой степени лишён симпатии и сочувствия народа», планировали обменять на одиннадцать политзаключённых.

Реакция политического класса была примечательной. В кратчайшие сроки в Федеральной республике было фактически объявлено чрезвычайное положение — правда, без принятия мер, предусмотренных в чрезвычайном законодательстве. Вначале было широкое ограничение прав выборных органов и отказ от принципа разделения властей. Учредили два органа по принятию решений — большой и малый кризисный штабы, которые взяли на себя функции исполнительной и законодательной власти [II]. В случае необходимости законы игнорировались. Образцом для этого стал тотальный «запрет на контакты» для всех политических заключённых, установленный незамедлительно и без законных оснований. Они больше не могли видеться друг с другом, принимать посетителей, их теле- и радиоприемники были конфискованы. Хотя суды предписывали предоставлять защитникам доступ к их арестованным клиентам, по распоряжению из Бонна адвокатов к ним не пропускали. Общественность также не допускали. Вышел запрет на распространение информации, о котором СМИ уведомили утром 8 сентября. Немецкие газеты и радиостанции подчинились этому контролю со стороны государства и не печатали сообщения похитителей, которые им доставлялись напрямую, а передавали их в БКА [d] для экспертизы. В эти дни в СМИ редко дискутировали — настроения были крайне агрессивными. Травля «симпатизантов» определяла общественную атмосферу. Кто не был связан с радикальными левыми и отмежевался от любой формы насилия, оказался под угрозой попасть под наблюдение. Ситуация обострилась, когда палестинский отряд угнал самолёт «Люфтганзы» с немецкими туристами. В ночь с 17 на 18 октября «Ландсхут» [III] был взят штурмом ГСГ-9 [e], заложники были освобождены, угонщики, за исключением женщины, Зухейлы Андравес [IV], убиты.

В эти дни западногерманские умы особенно занимала одна тема: «Нельзя ли было что-нибудь сделать с удручающим неравенством шансов на выживание между членами банды, с одной стороны, и их преследователями и заложниками, с другой?» — спрашивала «Франкфуртер альгемайне цайтунг». «Бильд» толковала «народный голос» без обиняков: «За каждого заложника нужно расстрелять двух террористов». В «Панораме» политик из ХСС [V] обсуждал восстановление смертной казни. А историк Голо Манн [VI] полагал, что настал момент, «когда каждого осуждённого за убийство террориста, содержащегося под надёжной охраной, нужно превратить в заложника». Идея использовать заключённых РАФ как заложников и расстреливать обсуждалась и в кризисном штабе.

После того как утром 18 октября 1977 года в «Штаммхайме» Яна-Карла Распе, Гудрун Энслин и Андреаса Баадера действительно обнаружили мёртвыми, а Ирмагрд Мёллер тяжело раненой, об этом уже не говорили. Ещё до того, как началось тщательное расследование, официально объявили, что заключённые совершили самоубийство. Сначала против этой государственной версии выступили, указав на противоречия, только некоторые радикальные левые группы и родственники погибших. Во-первых, единственная выжившая, Ирмгард Мёллер, категорически отрицала намерение совершить самоубийство. Во-вторых, официальная версия изобиловала «белыми пятнами» и противоречиями. Как огнестрельное оружие было доставлено в самую строго охраняемую тюрьму ФРГ? Почему левша Баадер держал оружие, из которого он должен был застрелиться, в правой руке? И как он мог с расстояния тридцати-сорока сантиметров, как утверждали судебные эксперты, выстрелить себе в затылок? Не ясно также, почему, когда Гудрун Энслин пытались вынуть из петли, разломился электрокабель, на котором она должна была повеситься. Мог ли такой кабель выдержать Энслин во время предсмертных судорог? Кроме того, на её теле были обнаружены раны, никак не связанные с удушением. Казалось странным и то, что на оружии, из которого должен был застрелиться Ян-Карл Распе, не было отпечатков пальцев. Несмотря на работу парламентской следственной комиссии, возбуждённое по требованию родственников предварительное расследование, работу следственных комиссий левых и несмотря на расследования некоторых журналистов, до настоящего времени не удалось получить удовлетворительных ответов на многочисленные поставленные вопросы.

12 ноября 1977 года Ингрид Шуберт, которая до 18 августа 1977 года ещё содержалась в «Штаммхайме» и потом была переведена в «Штадельхайм» [VII], тоже была обнаружена повешенной в своей камере. Ингрид Шуберт, осуждённую в 1970 году на тринадцать лет тюрьмы, а значит, имевшую шанс в недалёком будущем выйти на свободу, после смерти штаммхаймских заключённых стали проверять каждые полчаса как «склонную к самоубийству». Её камеру несколько раз основательно обыскивали, а незадолго до смерти её перевели в другое место. До сегодняшнего дня эта версия самоубийства тоже вызывает сомнения.

Ганс-Мартин Шлейер не пережил «немецкую осень». 19 октября отряд РАФ в своём заявлении, отправленном в ДПА [f], сообщил: «Через 43 дня [плена] мы прекратили жалкое и продажное существование Ганса-Мартина Шлейера».

После завершения истории с похищением в стране повсюду стали преследовать «террористов» и «симпатизантов». В молодёжные центры, альтернативные кафе, в помещения органов студенческого самоуправления и в многоэтажные здания без адреса съезжались оперативные группы полиции, специальные подразделения и прокуроры. Фильмы, в которых можно было увидеть хоть какую-нибудь симпатию к революционной освободительной борьбе, изымались из программ, театральные пьесы, такие как «Антигона» [VIII], убирались из репертуаров. Эти события стали темой третьего Международного трибунала Рассела [g], который в 1978—1979 годах разоблачил цензуру, «запрет на профессии», ограничение прав обвиняемых на защиту в Германии и тем самым подверг критике «германскую модель» на международном уровне.

В январе 1978 года спонти [IX] готовились к конгрессу «Tunix» [X]. Много сил было вложено в создание избирательных списков «зелёных» и альтернативных кандидатов, которые должны были завоевать места в муниципальных парламентах, ландтагах и, наконец, в бундестаге. А проект «Тагесцайтунг» [h], который запустили в 1978—1979 годах, был наполовину ответом на самоподчинение СМИ господствующей идеологии во время «немецкой осени», наполовину средством институционализации внепарламентского протеста. С отказом от революционной и вооруженной политики была тесно связана попытка подвести черту под этим периодом истории немецких левых. Средством выбора новой политики было требование амнистии, свободы для политзаключённых при признании провала политики вооружённой борьбы.

Оливер Тольмайн [XI]

Оливер Тольмайн: Когда вы в «Штаммхайме» узнали о том, что Ганс-Мартин Шлейер похищен?

Ирмгард Мёллер: Уже вечером того же дня, 5 сентября 1977 года, из телевизионных новостей. Вскоре после этого прибыл наряд полиции. Мы должны были раздеться догола, нашу одежду тщательно обыскали, а потом нас заперли в пустых камерах, где мы далеко за полночь дожидались завершения обыска, устроенного БКА и прокуратурой. После этого мы сразу заметили пропажу радио, телевизоров, проигрывателей и всех приборов. К тому времени нас в секторе осталось только четверо, Нину [1] 18 августа вывезли в «Штадельхайм», но она должна была вернуться к нам в ближайшее время. Пока мы должны были выставить в коридор перед нашими камерами полки с книгами и всеми вещами, умывальные принадлежности и т.д. После 6 сентября весь коридор был очищен, и всё было убрано. Был введён абсолютный «запрет на контакты»: не только в отношении нас в «Штаммхайме», но и в отношении всех заключённых, которые сидели по политическим причинам. К тому времени их было больше девяноста.

Т.: Вы уже знали, что Шлейер был похищен? Между вами и теми, кто входил в состав «Коммандо имени Зигфрида Хауснера» [2], существовали какие-нибудь договорённости о вашем освобождении?

М.: Договорённостей с «Коммандо имени Зигфрида Хауснера» не было. Тогда и позднее утверждалось, что политзаключённые руководили акциями РАФ из камер, но это совершенно не соответствует действительности. Как бы мы это делали? Но мы догадывались, что что-то должно случиться.

События 1977 года нужно рассматривать в их взаимосвязи. 7 апреля 1977 года «Коммандо имени Ульрики Майнхоф» убила генерального прокурора Бубака, в то время мы как раз проводили голодовку, требуя отмены изоляции и совместного содержания [XII] в группах по крайней мере по пятнадцать заключённых [3]. В ходе этой голодовки, после того как был убит Бубак, мы впервые столкнулись с «запретом на контакты». Мы были полностью изолированы от внешнего мира, к нам больше не приходили адвокаты. Но тогда ещё не было законных оснований, позволявших делать что-то подобное. Протестуя против этого, мы вдобавок объявили сухую голодовку. В результате «запрет на контакты» отменили, но наши требования всё ещё не были выполнены.

В то время существовала колоссальная международная солидарность: подключилась «Международная амнистия», сотни теологов, американские, бельгийские, французские и английские судьи, адвокаты и профессора юриспруденции поддерживали требование совместного содержания. 30 апреля нам, наконец, пообещали, что в «Штаммхайм» будут переведены другие заключённые. Затем 30 июля 1977 года при попытке похищения был убит Юрген Понто, глава «Дрезднер-банка» и советник Гельмута Шмидта [XIII]. Кроме того, стало ясно, что Штаммхаймский процесс близится к концу, что будет вынесен приговор. То есть в этот период произошло много событий, и напряжение достигло предела. Поэтому мы ожидали, что случится что-то ещё, но не знали, что именно. Когда мы узнали, что похищен Шлейер, мы сразу подумали: это как-то связано с нами. Только на следующий день стало известно требование «Коммандо имени Зигфрида Хауснера». И тогда мы были уже изолированы друг от друга и от всех посетителей и наших адвокатов.

Т.: Покушение на генерального прокурора Бубака, попытка похищения Юргена Понто и захват в заложники Ганса-Мартина Шлейера — всё это акции, в ходе которых были убиты люди, водители и охранники, акции, целью которых были столпы государства, но в политическом плане они лишь сообщали: «Мы хотим освободить заключенных». РАФ тогда критиковали за то, что она стала «герильей для освобождения заключённых». С вами согласовывали выбор основной задачи?

М.: Нет, это с нами не согласовывали. Но, как мы понимали, речь шла о более важной задаче, чем «освобождение заключённых». В таких акциях нужно видеть не только это требование и говорить: «Ага, они хотят освободить заключённых, значит, так оно и есть». Нападения этого периода мы расценивали как реакцию на изменившееся положение.

Понто был целью, которой до тех пор не существовало, он стал ею, так же как позднее Шлейер, как экономический лидер. Выбор цели в этом отношении соответствовал нашему анализу, который показывал, что в экономике, тем более на мировом рынке, происходили существенные перемены. Федеративная республика стремилась посредством огромного экспорта капитала распространить своё политическое влияние во всём мире. Мы рассматривали это как переломный момент: теперь после войны во Вьетнаме, проигранной США, в мире многое менялось, и ФРГ извлекала из этого политическую выгоду, поскольку она должна была заменить США на многих позициях в мире. Главный упор в противостоянии делался уже не на военные, а на политико-экономические цели: капитал — это тоже средство ведения войны.

Это, конечно, требовало внутренней реорганизации. В ФРГ тогда было уже свыше миллиона безработных, тем не менее, общественное мнение направлялось против «государства профсоюзов», то есть против участия рабочих в управлении, а в переговорах о тарифах без забастовки немногого можно было добиться. В то же время здесь прилагались огромные усилия для того, чтобы заложить основы общего европейского рынка и лучше координировать и унифицировать европейскую политику. В 1975 году состоялось первое европейское экономическое совещание на высшем уровне, на котором обсуждались конкретные меры по созданию в будущем единой валюты. В этом процессе ФРГ уже тогда была движущей силой, но ещё было сильно сопротивление такому проекту европеизации. Этот проект и сегодня ещё не до конца осуществлён, хотя уже значительно продвинулся вперёд.

В важнейших для европейского рынка странах — Италии, Франции, Англии — тоже шло развитие, которое с опаской и озабоченно воспринималось в Германии: например, в Италии в 1976 году коммунисты едва не победили на выборах в парламент. Значит, процесс шёл довольно быстрыми темпами, но всё же не так гладко, как того хотелось Бонну. И в этой ситуации нападение на экономического лидера было новым качеством военной политики и соответствовало тому, что мы считали важным. Мы видели, что на свободе «Коммандо имени Зигфрида Хауснера», очевидно, оценивало ситуацию так же, как и мы. И поэтому речь шла отнюдь не «только» о том, чтобы освободить заключённых. В любом случае здесь всё взаимосвязано: ты можешь освободить заключённых, только если выберешь правильное направление, если своим нападением затронешь больное место.

Т.: Значит, ты полагаешь, что покушение на Понто или похищение Шлейера в политическом плане преследовали такую цель, которая не была обозначена в заявлении этих коммандо, но о которой нужно было так сказать прочитать между строк?

М.: Не прочитать между строк, а понять из самой акции.

Т.: В этой связи что ты можешь сказать о покушении на Зигфрида Бубака [4], который не был экономическим лидером?

М.: Акция против Бубака должна была положить предел репрессиям, поэтому она была первой акцией «наступления-1977». Он выступал за продолжение преследования политических оппозиционеров после 1945 года. Он ввёл специальные суды [5], создал учреждения для ведения психологической войны, через которые проводил агрессивную политику, поскольку даже дискуссию воспринимал как войну. В лице Бубака был устранён тот, кто был главным ответственным за жестокую политику государства в отношении нас, политзаключённых [6].

Т.: Каким был тогда ход ваших рассуждений? Могло ли, по вашему мнению, что-нибудь реально измениться после смерти экономического лидера? Или, несмотря на всё реальное насилие, которое присуще подобным акциям, это имело только символическое значение?

М.: «Коммандо имени Зигфрида Хауснера» планировало не убийство экономического лидера, а его похищение как часть более значительной акции. Вскоре после неудачной попытки похищения появилось заявление «коммандо» [7].

На этом историческом этапе оба экономических лидера, Понто и Шлейер, являлись центральными фигурами в принятии решений, имевших стратегическое значение. Их похищение, посредством которого ставился вопрос о власти и выдвигалось требование свободы для одиннадцати политзаключённых, должно было достичь результата на одном или другом направлении. Теперь у нас нет времени, чтобы детально обсуждать каждый аспект, но подумай о том, о чём я тебе уже говорила раньше: после Вьетнама началась внутриимпериалистическая конкуренция: чей капитал будет гегемоном, ФРГ или США, какие последствия это имеет для Европы, что происходит в конфликте между Севером и Югом…

Т.: В тюрьме вы обсуждали неудачную попытку похищения Понто?

М.: Мы сожалели о том, что она не удалась, но больших дискуссий на эту тему у нас не было. Что мы могли бы сказать? К тому же наши возможности коммуникации как внутри тюрьмы, так и с теми, кто находился на свободе, были тогда довольно ограничены. К нам почти не допускали посетителей, почту тщательно цензурировали. Кроме адвокатов и иногда наших родственников мы очень редко с кем-нибудь встречались, а после похищения Шлейера и установленного затем «запрета на контакты» уже не встречались ни с кем.

Т.: Какая-то информация вообще доходила до вас в дни после похищения?

М.: Информации было немного. Хотя было тюремное радио, но ранее мы не препятствовали его отключению, поскольку думали, что через его провода нас прослушивали.

Т.: Для этого были подозрения?

М.: В «Вельт» мы нередко читали то, о чём говорили в своих камерах и в камерах для свидания с адвокатами. Информация, печатавшаяся в «Вельт», часто была искажённой, но по отдельным формулировкам и содержанию нам было ясно, что они знали, о чём мы говорим [8]. Это было в тот год, когда стало известно, что они действительно прятали в наших камерах подслушивающие устройства, в феврале-марте 1977 года во время истории с Траубе. Из-за этого чуть не сорвался Штаммхаймский процесс. Была подтверждена связь между БНД и тюремщиками.

Т.: Значит, у вас больше не было возможности слушать тюремное радио?

М.: В принципе, нет. Но меня перевели в камеру, где радио не было отключено. А у меня был один совсем маленький наушник, который я могла перед обыском прятать за умывальником. Я соединяла провода радио и могла слушать новости, которые иногда передавали.

Т.: Не боялась, что тебя могли поймать на этом?

М.: Наверное, могли, но я делала всё, чтобы не поймали. Я была очень осторожна, поскольку надзиратели всегда неожиданно распахивали двери, и я, конечно, не могла в это время находиться у стены с наушником в ухе. То есть слушать радио было очень затруднительно, но возможно. К тому же, тюремное радио чаще всего транслировало музыку и спорт, и я должна была выжидать немногочисленные выпуски новостей. Но тем не менее так я узнала о требованиях «Коммандо имени Зигфрида Хауснера».

Т.: Могла ли ты сообщать другим о том, что узнавала? У вас была связь друг с другом?

М.: Мы могли что-нибудь громко крикнуть друг другу — главным образом по ночам. Когда надзиратели прознали об этом, они стали прибивать к дверям матрацы из пенорезины. Кроме того, крик было трудно разобрать, поскольку он гулко раздавался в коридоре, после того как оттуда вынесли все вещи.

Т.: Были ещё какие-нибудь возможности для связи кроме случайных выкриков?

М.: Нет, к тому же к нам не приходили ни посетители, ни адвокаты, которые могли что-нибудь рассказать, никаких возможностей.

Т.: Раньше ведь среди заключённых существовала информационная система…

М.: Да, но она уже давно не действовала. Потом мы пытались добиться отмены «запрета на контакты» по крайней мере внутри, чтобы мы могли общаться между собой — но это было совершенно нереально. «Запрет на контакты» не удалось отменить даже через Федеральный конституционный суд. В первое время эта мера была ещё противозаконной, и были даже решения судей, в соответствии с которыми к нам должны были допускать адвокатов, но они просто игнорировались руководством тюрьмы [9].

Т.: И каким было твоё положение? Ты сидела одна в своей камере. Что ты делала целый день?

М.: Я читала, смотрела в окно, наблюдала за происходящим снаружи. Я могла выглядывать, даже через тройную решётку. Если я подходила к решётке совсем близко, то могла увидеть, как снаружи передвигались подразделения фараонов. Иногда по полю верхом проезжали конные полицейские. Их можно было услышать. Потом они разъезжались, а затем снова возвращались назад. Или как подъезжали полицейские машины, их я могла увидеть по крайней мере частично.

Т.: В этот период ты вообще могла с кем-нибудь говорить?

М.: Только с врачом. И с ним я не была наедине, при наших встречах присутствовали фараоны. Однажды у меня неожиданно сильно распухло горло, поэтому я хотела обратиться к врачу и поговорить с ним наедине, поскольку считала, что это связано с тюремной пищей. Тогда мне сказали: «Нет, это невозможно, даже с тюремным врачом». Потом ещё приходил профессор, который был доверенным врачом других лиц. Но он смог обследовать меня тоже только под надзором.

Т.: В такой изоляции ты разговаривала сама с собой?

М.: Про себя, конечно. Там находишься в экстремальной ситуации, в чудовищном вакууме. Время идёт очень медленно, а напряжение чрезвычайно сильно. Это ожидание делает тебя чувствительным к любому шуму, ты замечаешь любую малейшую и незначительную перемену.

Т.: Ты надеялась на то, что ваше освобождение удастся?

М.: Да, я очень надеялась, что оно сможет осуществиться. Но вновь и вновь меня одолевало сомнение; в таком положении приходили то одни, то другие мысли. Впрочем, со временем становилось ясно, что кризисный штаб тянет время. Они всё требовали новых доказательств того, что Шлейер жив, ставили новые условия и так бесконечно затягивали обмен. 13 сентября к нам пришёл сотрудник БКА Клаус [10], чтобы узнать, согласны ли мы лететь самолётом, а также куда бы мы хотели полететь. Тогда надежда снова затеплилась, поскольку я думала, что они не стали бы нас спрашивать, если бы в самом деле не предполагали вывезти нас на самолёте.

Т.: Как именно это происходило?

М.: Клаус пришёл с бланками, которые мы должны были подписать. Он хотел знать, хотим ли мы лететь самолётом, и если хотим, то куда именно.

Т.: И? Что ты ответила?

М.: Я сказала: «Да, я согласна лететь самолётом, но только при условии, что потом правительство ФРГ сразу же не потребует нашей выдачи». О пунктах назначения я ничего не сказала, поскольку хотела обсудить это с товарищами.

Т.: Вы договаривались между собой, что отвечать?

М.: Нет. Это было невозможно. Когда Клаус приходил в первый раз, я прокричала об этом товарищам в других камерах, и в ответ на это меры изоляции существенно ужесточили, потому что Клаус, конечно, узнал об этом [11]. Андреаса и меня перевели в другие камеры, причём ближе к посту надзирателей.

Т.: А долго Клаус пробыл в твоей камере?

М.: Совсем нет. Потом я пошла в канцелярию. Это продолжалось четверть часа или десять минут.

Т.: В то время приходили ещё сотрудники БКА или ведомства по охране конституции, чтобы поговорить с тобой?

М.: Нет, в сентябре ко мне не обращались. Но я узнала, что в то время Андреас пытался вступить в контакт с ведомством федерального канцлера. Это было 29 сентября, в начале октября снова приходил Клаус из БКА. По горячим следам приходил кто-то из ведомства федерального канцлера [12].

Т.: Но Андреас Баадер не согласовывал с вами свою инициативу?

М.: Я знала, что он намеревался это сделать. Об этом он, конечно, кричал нам.

Т.: И каким было твоё мнение об этом шаге?

М.: Я считала, что неплохо по крайней мере попытаться ещё раз что-нибудь сделать, а не только сидеть там и ждать. После смерти Понто, то есть в то время, когда мы ещё встречались друг с другом и когда нам, возможно, казалось, что дело дойдёт до акции освобождения, мы говорили о том, что будет, если мы окажемся в такой ситуации. Поэтому Андреас мог тогда за нас сделать это заявление перед ведомством федерального канцлера: сказать, что мы не вернёмся в ФРГ, если нас освободят, если только ситуация здесь не изменится кардинальным образом.

Т.: Как вы пришли к этой мысли? Это было первым признанием поражения РАФ?

М.: Вообще-то нет. Напротив. Мы бы кое-что получили: свободу.

Т.: Но вы же её потеряли только из-за вооружённой борьбы…

М.: Ну послушай! (смеётся) Вооружённую борьбу мы начали ради освобождения. Она никогда не была нашей высшей целью, с её помощью мы только хотели чего-то добиться. Значит, в будущем мы могли бы выбрать другой путь, политическую работу, международные контакты… Кроме того, это обязательство Андреаса не означало, что никто больше не продолжит вооружённую борьбу, а только, что мы этим больше не будем заниматься.

Т.: Почему вы думали, что федеральное правительство всерьёз воспримет такое обещание? Для меня это звучит как «честное-пречестное индейское слово»: сейчас мы подаём друг другу руку и торжественно договариваемся об этих двух, трёх пунктах. Это похоже на перемирие после войны доиндустриальной эпохи семнадцатого-восемнадцатого века.

М.: Такая мысль мне вообще не приходила в голову. Конечно, они знали, что мы выполним обязательство. Мы просто хотели объяснить, что мы можем продолжать борьбу политическими методами, а не военными. Мы думали, что в такой ситуации это могло бы повлиять на решение федерального правительства. И основанием для этого было бы то, чего мы добились к тому времени…

Т.: Чего же вы добились?

М.: Чтобы это выяснить, ты должен рассмотреть весь период с 1970 по 1977 год. По нашему мнению, за это время нам удалось довольно многого добиться. Мы даже полагали, что некоторые процессы развивались намного быстрее и лучше, чем мы сначала предполагали. Например, на международном уровне росло ясное понимание того, каким государством является ФРГ — то есть ФРГ, которой с 1969 года управляют социал-демократы и которая прилагает огромные усилия, чтобы казаться демократическим правовым государством, уже не имеющим ничего общего со всем фашистским прошлым. Благодаря нашей борьбе в то время и по ответной реакции государства многое стало ясно: как мало фактически изменилось, как агрессивно это немецкое государство в действительности. Конечно, не случайно, что «германская модель» имела плохую репутацию на международном уровне и что многие люди в Европе, прежде всего интеллигенция, вставали на нашу сторону и выступали против условий заключения и преследований, которым мы подвергались [13].

Т.: Ты имеешь в виду приезд к вам в тюрьму таких людей как Жан-Поль Сартр?

М.: Да, но, конечно, не только Сартра. В других странах политики и интеллигенты также занимали нашу позицию, прежде всего в тех странах, которые были оккупированы вермахтом. Было также много коммунистов и антифашистов, которые выступали против немецкой гегемонии и которые не только понимали нас, но и радовались тому, что в Западной Германии были люди, боровшиеся против такого развития внутри страны.

Т.: Но вы были не единственные, кто боролся против этой «германской модели». Например, Трибунал Рассела, который тогда вызвал острые споры среди западногерманской общественности, готовился и проводился легальными социалистическими и коммунистическими группами.

М.: Конечно, мы были не единственные. Существовали комитеты против «запрета на профессии», сопротивление ядерной политике… Наша борьба имела особое качество, поскольку мы с оружием в руках боролись против существовавших в ФРГ условий и совершенно очевидно подвергались в тюрьме сильнейшим репрессиям.

Т.: То, что ты сейчас рассказываешь, производит такое впечатление, как будто РАФ уже в то время сделала главным направлением своей борьбы борьбу против новой европейской гегемонии Германии. Когда я читаю ваши заявления и тексты того времени или рассматриваю то, что вы делали, я едва могу обнаружить доказательства этого… И в тех дискуссиях, которые были характерны для «немецкой осени», речь всё же шла не о новой немецкой великодержавной политике, а о других вопросах. Можно ли идти на уступки террористам? Нужно ли освобождать заложников? Можно ли после смерти всеми нелюбимого чиновника от правосудия испытывать «тайную радость» — как гёттингенский автор «Мескалеро» после смерти генерального прокурора Бубака [14]?

М.: Стремление к власти в Западной Европе было тенденцией, процессом, который в начале семидесятых становился всё очевиднее. В 1973, 1974, 1975 и 1976 годах мы занимались прежде всего этой проблемой, это было отражено в заявлениях на процессе.

«Коммандос» не развивали обсуждение этого аспекта, поскольку они действовали в конкретной обстановке и исходили из того, что все это понимают. Сегодня я думаю, что было ошибкой, большим недостатком не перенести решение этой проблемы в политическую сферу.

Об обнищавшей политической культуре в этой стране мне не стоит тебе много говорить, значит, проблема в том, что этот аспект только заполняет первые страницы газет…

Т.: Каким в то время было ваше отношение к другим группам в ФРГ?

М.: Оно было противоречивым.

Т.: Каким оно было в 1977 году? Вы, например, читали некролог «Мескалеро» на смерть Бубака?

М.: Да. В политическом плане мы считали его скорее злым. Это напоминало какое-то вымученное веселье, когда «Мескалеро» назвал свой текст «Отрыжка». Или такие формулировки: левые должны «развивать такие понятия насилия и вооружённой борьбы, которые наполнены радостью и одобрены причастными к этому массами» — в такой ситуации и при такой теме это было неуместно. Но мы, конечно, также отметили, что текст совершенно по-иному был воспринят сторонниками государства, а именно как солидаризация с нами, и вызвал почти уже реакционную истерию. Кроме того, очень показательным было то, как повела себя леволиберальная буржуазная общественность. Некоторые из профессоров, опубликовавших текст, чтобы его все могли прочитать, быстро покаялись, когда им стали угрожать дисциплинарными мерами [15]. То есть мы с интересом следили за развитием событий, однако принципиально важным считали то, что кто-то вникает в смысл наших акций.

Т.: Перейдём теперь к вопросу о том, каких успехов вы добились, или точнее о предложении Андреаса Баадера, что вы после обмена не будете больше вести вооружённую борьбу против ФРГ. Вы думали над тем, чем вы вместо этого можете заниматься?

М.: Для этого мне ещё раз нужно обратиться к нашей истории: в 1976 году федеральное правительство требовало экстрадиции Рольфа Поле [XIV], который был арестован в Греции. В ответ на это там развернули кампанию, в которой самыми активными были бывшие партизаны и бойцы Сопротивления, участвовавшие в борьбе, когда Греция была оккупирована немецким вермахтом. Кампания была направлена на то, чтобы помешать экстрадиции. Здесь просматривается та сфера, в которой можно было действовать, и как раз политическими методами, а не с помощью оружия. Для нас очень важно было увидеть это. Это подавало нам идею о том, как можно действовать политически в странах, которые были оккупированы нацистами и в которых существовало Сопротивление, какие перспективы там могли бы появиться, потому что там было какое-то движение и не было такого застоя, как в ФРГ.

Т.: Но эти западноевропейские государства были тоже капиталистическими. И в некоторых из них, как в Италии, Франции или в той же Греции, существовали вооружённые группы, которые там вели борьбу на нелегальном положении…

М.: Об этом мы тоже знали. Но там была и другая история, потенциал для другого развития, другие возможности для нас.

Т.: Это затрагивает вопрос о том, какова, собственно говоря, была тогда ваша точка зрения на положение дел в Германии.

М.: Ранее я уже затрагивала этот вопрос. Для нас было важно, что мы имели дело с социал-демократическим правительством, которое другим, в конце концов, более лёгким путём хотело достичь той же цели, что и коалиция ХДС/ХСС/СвДП [XV]: сильной, антикоммунистической Германии, которая больше не должна позволить напоминать о её прошлом. Эта политика социал-демократов была очень успешна при демобилизации Сопротивления, при попытках использовать [протестные] движения в своих целях и парализовывать их, разобщать политически активных людей. Поэтому для нас было важно организовать международное общественное движение и показать, что этот интеграционный проект тоже имеет свои границы. В известной мере это действовало. Есть высказывание федерального канцлера Шмидта, который хорошо выразил суть этого аспекта. Он сказал, он сожалеет о том, что всегда, когда здесь убивают немецкого террориста, сразу же вспоминают о нацистском прошлом Германии.

Т.: Сейчас ты особо выделяешь международную реакцию на деятельность РАФ, на условия заключения и уголовное преследование вас. Было ли у вас ощущение, что вы достигли успеха в пределах Германии?

М.: Совсем немного. Успехом это, пожалуй, нельзя назвать.

Т.: Возвращаясь к предложению Андреаса Баадера к федеральному правительству. Значит, после возможного освобождения вы видели для себя возможность и даже задачу в том, чтобы сосредоточить за границей внимание на Федеративной Республике Германии? А вовсе не ехать в Латинскую Америку, чтобы присоединиться там к освободительному движению?

М.: Да. Я никогда не предполагала участвовать в борьбе в каком-либо другом месте. И насколько мне известно, другие тоже не хотели этого. Мы хотели изменить существующие условия здесь.

Т.: Ты не узнала, успешной ли оказалась акция Андреаса Баадера?

М.: Я узнала, что руководитель ведомства федерального канцлера Шулер сам не приходил, а прислал сотрудника.

Т.: Вы расценили это как плохой знак?

М.: Нет. Для нас было важно, что вообще что-то происходит и что-то приходит в движение. Было бы хуже, если бы ведомство федерального канцлера вообще никак не отреагировало.

Т.: Насколько в то время для вас было важно выйти на свободу? К 1977 году вы всё-таки провели уже пять-шесть лет в тюрьме в достаточно суровых условиях.

М.: Выйти на свободу тогда было чрезвычайно важно для нас. Заключение означало не только чудовищное ограничение наших возможностей действия и коммуникации. Мы заметили, какой вред наносят нам как личностям условия заключения, мы стали болеть и слабеть физически. Тогда мне было трудно представить, что мне придётся остаться там ещё на двадцать лет. И другие относились к этому точно так же. Срок, в течение которого мы до того момента выживали в тюрьме — а некоторые из нас не выжили: Ульрика Майнхоф, Хольгер Майнс [XVI], Зигфрид Хауснер, Катарина Хаммершмидт [XVII] — и так уже был слишком большим.

Т.: Как развивались события после первой акции Андреаса Баадера? Какую ещё информацию ты получала в последующее время, например, через тюремное радио? И кого ты ещё видела?

М.: Первой важной новостью, которую я услышала по тюремному радио, был угон самолёта «Люфтганзы» «Ландсхут», совершённый 13 октября «Коммандо имени мученицы Халимы» [i]. Прошло некоторое время, пока не стали ясны требования этой «коммандо». А потом сказали, что самолёт должен быть на пути к месту, где пассажиров «Ландсхута» освободят. Затем эту информацию опровергли, и это было последнее, что я услышала.

Т.: О чём вы подумали, когда угнали «Ландсхут»? Конечно, странно, что эту акцию организовал палестинский отряд и что был захвачен самолёт с туристами. Это противоречило вашим принципам, о чём потом говорил Андреас Баадер.

М.: Относительно Андреаса я ещё скажу. Меня это не так сильно удивило, поскольку незадолго до этого, 28 сентября, Красная Армия Японии захватила самолёт японской авиакомпании JAL, а через день правительство Японии решило выполнить требования и освободить девять политических заключённых [XVIII]. Моё отношение к этому было противоречивым. Я считала, что это средство исчерпало себя. С другой стороны, я всё же надеялась, что этот угон ещё может быть для нас шансом, что он, возможно, подтолкнёт федеральное правительство изменить жёсткую позицию, чтобы спасти заложников, выпустив нас на свободу. Но в условиях «запрета на контакты», не имея возможности говорить с кем-либо об этом, а только кричать, не получая подробной информации и сведений о ситуации на свободе, мне было трудно взвешенно оценить последствия угона «Ландсхута». Мне в голову хаотично лезли противоречивые мысли. То, что это был палестинский отряд, как-то связано с нашей общей историей. И это доказывало их глубокую солидарность. В такой ситуации этот факт был самым важным.

Т.: Существовала общая история. А было общее настоящее?

М.: Для нас в тюрьме, конечно, нет, но я могла исходить из того, что на свободе ещё существовала некоторая общность.

Т.: Когда ты узнала, что угнали «Ландсхут», ты пыталась установить контакт со своими товарищами?

М.: Я сообщила им об этом.

Т.: Ты получила ответ?

М.: Ответ? Как и я, они просто приняли это к сведению. Тебе нужно представить ситуацию того времени. Около шести недель мы находились в условиях «запрета на контакты», мы проводили сухую голодовку, мы ни с кем не могли нормально поговорить, мы еле-еле что-то могли понять, и мы знали, что речь идёт о чрезвычайном событии. Это всё очень изматывало нас. Угон «Ландсхута» был неожиданным развитием событий. И он дал нам надежду на то, что это ужасное подвешенное состояние закончится, и ситуация разрешится.

Т.: В то время вы ещё надеялись на то, что ситуация могла разрешиться положительно?

М.: До угона «Ландсхута» не надеялись. Было достаточно ясно, что кризисный штаб тянул время: он не хотел освобождать нас и отказался от Ганса-Мартина Шлейера.

Т.: Вы вообще имели представление о том, кто на свободе входил в состав РАФ?

М.: Мы знали о тех, кто был объявлен в розыск. Мы знали, что РАФ существует и что, судя по тому, что они сделали, их было довольно много. И мы знали, что те, с кем мы были лично знакомы, были в РАФ организаторами.

Т.: В конце концов, вскоре после того как Андреас Баадер говорил с сотрудником, которого прислал руководитель ведомства федерального канцлера Шулер, самолёт «Ландсхут» был взят штурмом. В ту ночь ты уже узнала об этом?

М.: Нет. Последние новости, которые я могла слушать по тюремному радио, шли в десять-одиннадцать часов вечера.

Т.: А потом радио отключали?

М.: Да, передачи заканчивались самое позднее в одиннадцать.

Т.: Потом ты ложилась спать?

М.: Нет. Потом я ещё читала. Это было не так просто. До угона по вечерам кто-нибудь из надзирателей делал обход и собирал электрические лампочки, а во время «запрета на контакты» они просто выключали электричество. Поэтому мне нужны была свечи. Проигрыватель у меня работал на батарейках. На всякий случай я хотела как можно дольше не ложиться спать, чтобы послушать первые утренние новости в шесть часов. Но я уже очень переутомилась. Я ещё немного походила туда-сюда по камере, чтобы не заснуть. Но потом я всё же задремала.

Т.: В предыдущие ночи ты тоже пыталась бодрствовать?

М.: Да. Я очень мало спала. Не спала и днём, никакого послеобеденного сна или чего-то подобного. И физически я была совершенно истощена, из-за голодовки на предыдущей неделе и ещё потому, что я не ела тюремную пищу и ничего другого тоже не ела, поскольку нам было запрещено покупать фрукты. У меня больше вообще не осталось никаких резервных сил, чтобы сохранять какую-нибудь активность, а из-за этого бодрствовать было легче. Потом ночью — было довольно поздно — я ещё раз позвала Яна. Камера, в которой он тогда находился, располагалась на более низком уровне, и если лечь на живот, прижавшись к полу, то можно было кричать через дверь под внешним замком, поэтому звук был очень приглушённым. Ян был в камере напротив моей, нас разделяли несколько метров. Он слышал меня и отзывался. Я сказала: «Эй», для того чтобы просто знать, что происходит. После этого я легла под одеяло, а потом как-то заснула. Я, конечно, не видела, сколько было времени, это произошло в течение следующих часов…

Т.: Что было дальше?

М.: Первое, что я почувствовала, был сильный шум в голове, когда в коридоре под очень ярким неоновым светом кто-то раздвигал мне веки. Вокруг меня стояло много людей, они дотрагивались до меня. А потом я услышала голос, который сказал: «Баадер и Энслин мертвы». Затем я снова потеряла сознание. В следующий раз я по-настоящему снова пришла в себя только через день в больнице в Тюбингене. Рядом с моей кроватью стоял прокурор, он хотел узнать, что случилось. Моей защитнице разрешили прийти ко мне лишь через день. От неё я узнала, что Ян тоже умер. Она также сообщила мне, что «Ландсхут» был взят штурмом и что все из «Коммандо имени мученицы Халимы», кроме одной женщины, убиты. От моей защитницы я узнала, что она всё время безуспешно пыталась ко мне пробиться.

Однако когда я теперь рассказываю о том, что она мне сообщила, это не передаёт действительного характера разговора. Тебе нужно понять, что после «запрета на контакты», действовавшего в течение нескольких недель, это было самое первое мое общение с человеком, которому я доверяла. К тому же я была тяжело ранена. И у нас был приблизительно час времени. Я лежала в реанимационном отделении для ожоговых больных, всё помещение было облицовано плиткой, всё было стерильно. Я была подключена к аппаратам, которые постоянно клокотали, я испытывала ужасные боли. Повсюду стояли фараоны, даже за врачами в этом реанимационном отделении в Тюбингене был установлен строгий контроль.

Т.: Какие именно ранения у тебя были?

М.: В тот момент я этого ещё не знала. Только позднее мне о них сказал доверенный, то есть не тюремный, врач. Четыре колющих удара в грудь повредили одну из околосердечных сумок и лёгкие, которые были заполнены кровью. В Тюбингене мне вынуждены были вскрыть всю грудную клетку и установить дренаж, чтобы откачать всё, в том числе и выделения из раны. Удар был нанесён с большой силой, и нож вошёл в тело на семь сантиметров. Он, должно быть, наткнулся на рёбра, поскольку на одном из них была зазубрина.

В реанимационном отделении я пролежала меньше недели; там инструктор по лечебной гимнастике заново учила меня дышать. Я получала сильные успокоительные и обезболивающие средства и почти не помнила тех дней. Но одна картина глубоко врезалась мне в память: в этом огромном помещении днём и ночью сидели два или три фараона в стерилизованных плащах, фуражках и галошах, в то время как под окнами патрулировали вооружённые автоматами солдаты. В конце недели меня на вертолёте перевезли в тюремную больницу в Гогенасперг. Там я лежала четыре недели. Я долго не могла ходить и в течение нескольких лет ещё испытывала боли при дыхании, кашле, когда лежала на боку и даже когда смеялась.

Т.: Нашли оружие, которым был нанесён этот удар?

М.: По официальной версии удар был нанесён тюремным столовым ножом, но такого не могло быть, поскольку нож вошёл в тело довольно глубоко.

Т.: Ножом, которым обычно намазывают масло на хлеб?

М.: Да. В камере нашли только тюремный столовый нож и ножницы. Больше ничего там не было.

Т.: Нож и ножницы фактически были твоими?

М.: Да, это был тюремный инвентарь.

Т.: Ножницы были острыми или тупыми?

М.: Это были маленькие ножницы для резки бумаги, они лежали в углу. Но речь шла не о них, а об этом тупом маленьком ноже.

Т.: Ты или твои адвокаты говорили с врачами о том, можно ли вообще нанести такой удар ножом, который у тебя был?

М.: Они тогда пытались поговорить с врачами и медперсоналом, но всегда наталкивались на закрытые двери. Очевидно, им было запрещено общаться с моими адвокатами. Тем не менее некоторые медицинские сёстры пытались отвечать на вопросы о том, что они знали. Но это едва получалось. Персонал боялся. И адвокаты тоже были запуганы. Тогда участились процессы против наших защитников [16]. Поэтому это были неподходящие условия для того, чтобы что-нибудь выяснить. Я сама много раз пыталась получить доступ к документам и материалам — безрезультатно.

Т.: Что произошло с рентгеновскими снимками?

М.: Я их никогда не видела. Через несколько лет, когда я всё ещё испытывала боли при дыхании, тюремный врач в пенитенциарном учреждении Любек хотел взять на время снимки. Мы предполагали, один тюремный врач должен предоставить их другому тюремному врачу. Но получили заявление об их отсутствии: ни тюремная больница в Гогенасперге, ни лазарет в «Штаммхайме» не выдали снимки.

Т.: Когда ты впервые рассказала о том, что с тобой произошло в ту ночь?

М.: Сначала я говорила об этом с моими адвокатами, а потом я дала показания перед парламентской следственной комиссией [17]. Это было 16 января 1978 года. Собственно говоря, они хотели меня вызвать уже в декабре 1977 года, но в то время я была ещё слишком слаба, кроме того я как раз тогда объявила голодовку, поскольку я хотела, чтобы меня сразу поместили к другим товарищам из нашей группы. Эта голодовка была ужасной. Мне и без того было плохо, я тогда лежала в тюремных шмотках на матрасе на полу и постоянно бодрствовала. Это было состояние безумия. И туда пришёл представитель следственной комиссии и сказал, что я обязана дать показания и должна приготовиться примерно к 8 декабря. Кроме того, я должна была давать показания при закрытых дверях. Я ответила: «Так я вообще не буду этого делать». А потом они мне предложили перенести это на январь 1978 года. И тогда я пошла туда.

Т.: Почему?

М.: Потому что я хотела рассказать — и именно публично — что произошло в ту ночь.

Т.: Расскажи об этом заседании.

М.: Туда пришло много журналистов. Слушания состоялись в зале, где раньше проходил процесс. Там было около 200 мест, и все они были заняты. Потом я отвечала на вопросы, которые мне задавали. Протокол заседания также можно прочитать [18]. Документацию следственной комиссии я до сих пор не получила. В протоколе моих показаний я не могла ничего изменить, дополнить или исправить, поскольку его мне никто не показывал. Поэтому напечатанный вариант оказался неполным, и с ним нельзя дословно согласиться.

Т.: Как ситуация складывалась для тебя? Ты проснулась после той ночи и была очень тяжело ранена. О чём ты думала?

М.: Сначала все мысли у меня перемешались. Тогда ужасно больно было осознавать, что твоих товарищей больше нет. Но у меня не было времени по-настоящему оплакивать их, потому что я должна была попытаться справиться с ситуацией. Тогда я стала думать над тем, что могло привести к такой эскалации. По крайней мере я хотела выяснить это для себя. Не один год Андреасу снова и снова угрожали убийством, Ульрика была мертва — мы понимали, что такое убийство могло произойти. В тюрьме мы никогда не чувствовали себя в безопасности. Это было одной из причин, почему мы не хотели, чтобы нас разделяли: так мы могли защищать друг друга. Но знать, что такое может случиться, это всё же совсем другое, нежели в действительности потом пережить это. Тогда я должна была одна справляться с этим. Это была тотальная, оглушительная боль, которая была сильнее, чем страх, что на меня ещё раз совершат покушение.

Потом я, как только могла, пыталась получить доступ к информации. В то время это определяло мой распорядок дня. Это было очень тяжело, поскольку у меня не было газет, я не получала документов, к тому же мне не разрешалось принимать посетителей. Правда, приходили адвокаты, но у нас было время только на то, чтобы обсудить самое необходимое и самое неотложное. У меня также не было ничего, что позволило бы мне узнавать новости. В Гогенасперге «запрет на контакты» для меня отменили в конце октября. Но моё радио мне не выдали, потому что оно было с блоком питания и кабелем и руководство тюрьмы полагало, что это слишком опасно: я могла бы использовать этот кабель, чтобы повеситься. Под предлогом, что я хотела покончить с собой, меня лишили всего. У меня больше ничего не было. И как раз в то время, когда информации ещё было больше, чем когда-либо, и когда я так настойчиво пыталась что-нибудь узнать, меня лишили доступа к новостям. Я оказалась отрезанной от мира.

Т.: У тебя не было и газет? С их помощью трудно покончить с собой.

М.: Из газет вырезались все статьи, в которых хоть как-то затрагивались темы «Штаммхайма» или угона «Ландсхута». Их я получила обратно из изъятого имущества [19] около двадцати лет спустя, когда вышла на свободу. Поэтому от газет для меня тогда почти ничего не оставалось, кроме спортивного раздела и нескольких обрывков с фельетонами.

Т.: Тебе не могли передавать тексты или информацию с адвокатской почтой?

М.: Нет, адвокаты мне ничего не присылали. Они боялись. Учитывая напряжённую обстановку, эти опасения были оправданы. Здесь в тюрьме сидели уже два адвоката, а Клаус Круассан [XIX] находился под экстрадиционным арестом во Франции.

Т.: Когда ты снова связалась с кем-нибудь из своей группы?

М.: Совсем не скоро. Я очень хотела быть вместе с товарищами, но особенно с Ниной (Ингрид Шуберт). Когда я лежала в Гогенасперге, я как-то вечером издалека услышала по радио обрывок новостей: Ингрид Шуберт повесилась в «Штадельхайме». Меня как громом поразило. Это произошло 12 ноября. Сразу же снова заговорили о самоубийстве, хотя все факты свидетельствовали об обратном.

Потом, намного позднее, я прочла её письма за последнюю неделю [20]. Она писала, что утром 18 октября к ней неожиданно пришли и насильно провели гинекологическое обследование. И у неё были планы на ближайшее будущее: она хотела снова встретиться с нами. Её смерть выпала из публичной дискуссии, потому что она умерла не в «Штаммхайме» и потому что, несмотря на всю необычность, не было никого, кто продолжил бы расследовать обстоятельства её смерти. Доступ к документам 1978 года закрыт.

Т.: Всё время ты была одна?

М.: Да, правда, в то же самое в Гогенасперге в другом отделении находился ещё Гюнтер (Зонненберг) [XX], но связаться с ним я не могла. Вокруг меня были только надзиратели, один или два, они постоянно сидели в моей камере у моей кровати и наблюдали за мной. Кроме того, в то время они ещё должны были обыскивать меня до прихода адвоката. Я хорошо помню, как я там лежала на спине в операционной распашонке с оборками на рукавах, я должна была снимать её и позволять ощупывать свои волосы перед тем, как меня повезут в кресле-каталке в камеру для свиданий. Тогда я сопротивлялась. Как-то в кровати я набросала схему расположения штаммхаймских камер, чтобы объяснить адвокату, кого куда и когда переводили. А они сразу же доложили в суд, что я вынашиваю планы побега…

Т.: И к тому же тебя никто не посещал?

М.: Нет, только в конце 1977 года ко мне приходила моя мать. Она пришла в ужас от моего положения. Чаще всего в посещении отказывали. Позднее меня навестил Кристиан Гайслер [21].

Когда в начале 1978 года приняли новый пакет законов, в соответствии с которыми адвокат и подзащитный должны были общаться через стеклянную перегородку, мы подолгу не принимали посетителей, чтобы по крайней мере при свиданиях в присутствии надзирателей разговаривать без стеклянной перегородки: это не было прописано в законе, администрации тюрем самостоятельно распоряжались установкой стеклянной перегородки при любых свиданиях.

Т.: В интервью, которое мы записали в апреле 1992 года в Любеке, ты рассказывала, что тебя некоторое время держали в камере, в которой вместо двери была решётка. Когда это было?

М.: Около 20 ноября 1977 года меня перевели обратно в «Штаммхайм». Там я попала в камеру, в которой не было двери, а была только решётка. Я сидела там, как тигр в клетке. Тогда я сразу отказалась от еды — что мне оставалось делать. В конце концов, через несколько дней установили дверь, правда, в середине у неё, где обычно находится окошко для выдачи пищи, было большое отверстие. Когда надзиратели заметили, что им неудобно беспрерывно стоять перед дверью, они приказали тюремному столяру соорудить помост около двадцати сантиметров в высоту. Потом они сидели на нём на стульях и наблюдали через отверстие, как я лежала на своём матрасе. А когда я вставала, чтобы пойти в туалет, они вынуждены были тоже вставать и просовывать голову в отверстие.

Если же я хотела выглянуть наружу, например, когда других заключённых вели на прогулку, они вставали перед дверью. А когда им стало слишком утомительно делать это, они установили снаружи нечто вроде намордника, то есть решётку, на которую снаружи вешали чёрный платок. Этот платок они могли приподнимать, а я нет. Так я всегда находилась в пределах видимости и, главное, в пределах слышимости. У меня не было радио, то есть не было возможности отвлекаться на звуковой сигнал, и из-за этого я вынуждена была невольно слушать, что говорили надзиратели. Для меня это было дополнительным мучением. Так мне пришлось быть ничего не говорящим участником лёгкой беседы, и к тому же с людьми, которые должны держать меня под контролем. Это продолжалось долгое время, пока суд не постановил несколько изменить порядок наблюдения. За мной больше не следили постоянно, а «только» через каждые три минуты. Потом только через каждые пять минут и, наконец, через десять минут. Когда я хотела принять душ, они всё равно находились рядом. И когда хотела сделать стрижку, то это происходило только под надзором трёх сотрудников, которые стояли со мной плечом к плечу, чтобы я не могла вырвать ножницы. В то время у меня в камере не было и ножа, даже из пластика. Мою еду резали перед дверью, затем я брала её вместе с ложкой, которую потом должна была снова вернуть. Обычные действия, которые любой человек и любой заключённый мог выполнять совершенно естественно, мне были запрещены.

К тому же ночью постоянно горел свет, первые месяцы — яркий синий свет, а до середины 1980 года — лампочка 25 ватт: слишком светло, чтобы спать, слишком темно, чтобы читать. Кроме того, каждый день в камере проводился обыск. И каждый раз, когда я покидала камеру, я должна была перед выходом и после возвращения раздеваться догола, куда бы я не направлялась: на крышу для прогулки, ко врачу, на свидание.

Т.: Когда условия заключения для тебя снова стали «нормальными»?

М.: Нормальными никогда. Небольшие улучшения произошли через два года. Тогда мне выдали пластиковую лопаточку, которую я могла хранить у себя. Кроме ложки, которую я тоже получила в длительное пользование, это была единственная вещь, которой я могла что-нибудь делать. Ты даже не задумываешься над тем, что тебе каждый день для всего нужны небольшие приборы. Теперь я заметила это, поскольку всего этого у меня больше не было, и я полностью вынуждена была полагаться на свои пальцы и зубы. Например, раньше я часто вырезала из газет статьи из экономического раздела и фельетоны, теперь мне приходилось очень аккуратно сгибать страницу, потом осторожно, чтобы не повредить, отрывать от неё статью. Сделай-ка так по десять текстов в день. Это продолжалось очень долго и действовало на нервы.

Но положение было ещё довольно неопределённым. У меня не было прогулок во дворе, но я, наконец, могла делать несколько шагов по крыше. И когда меня туда выводили, мне приходилось идти мимо нашего прежнего сектора, где теперь туда-сюда ходили множество сотрудников Федеральной пограничной охраны в униформе и в берцах и упаковывали вещи. Однажды я увидела, как кто-то упаковывал картонные коробки и положил в одну из них какие-то штаны Андреаса, и я вынуждена была на это смотреть.

Попытки разобраться в случившемся

Т.: В то время предпринимались различные попытки выяснить обстоятельства этой штаммхаймской «ночи смерти». Прежде всего получили известность расследования представителей левого спектра, которые предпринимались группой, объединившейся вокруг сестры Гудрун Энслин Христианы. Среди прочих в работе этой группы активное участие принимал Карл-Хайнц Рот [22] [XXI]. Как ты относилась к этим расследованиям?

М.: В группе активно работали и люди из Рурской области, с которыми я в первую очередь, хотя и не напрямую, контактировала. Несколько месяцев они мне задавали вопросы об адвокатах, на которые я, насколько могла, отвечала. Я была очень рада, что эта группа проводила расследование, поскольку мои возможности выяснить, что в действительности произошло той ночью, были, конечно, очень ограничены. Люди из этого коллектива связывались и с родителями Гудрун Энслин. Кроме того, мать Андреаса и родственники Яна, которые жили в ГДР, поручили ещё кому-то здесь расследовать обстоятельства смерти. Я сама тоже подала запрос для ознакомления с материалами дела, который, однако, через несколько месяцев отклонили. До настоящего времени мне не дали ознакомиться с документами.

Разрыв с проводившей расследование левой группой, последовавший после долгой совместной работы, был, в сущности, разрывом с Христианой Энслин. Причиной стало её участие в работе над фильмом «Свинцовые времена» [23]. Хотя в тюрьме я смогла посмотреть только фрагменты фильма, но я прочитала сценарий и критику. Для меня этот фильм — оргия самовыражения Христианы Энслин, для которой было важно только изобразить себя жертвой Гудрун и нас, то есть РАФ. Эта критика исходила не только от меня, но и от людей из группы расследования, и поэтому больше не стало основы для совместной работы. Я должна была, конечно, предвидеть, что Христиана Энслин будет использовать результаты этого расследования смерти Гудрун, Яна и Андреаса только для самовыражения.

Т.: Что именно в этом фильме ты считаешь предосудительным?

М.: От Гудрун я знала кое-что об её отношениях с сестрой. У них были серьёзные разногласия; и то, что я прочитала потом в сценарии, я восприняла как бесцеремонный навет на Гудрун и нас. И то, как изображён Андреас, только подтверждает клише, с помощью которых в семидесятые годы против нас настраивали людей и травили нас. Мы — банда аполитичных грубых хулиганов, которые хлопают дверями, распахивают шкафы, кладут ноги на стол, а она — политически мыслящая, чуткая и страдающая личность, жертвующая собой ради сестры, жертвой которой она, собственно, и является, в жизни и после её смерти. Через несколько лет я посмотрела фильм целиком, и тогда я нашла его скорее забавным. Но в то время, после «немецкой осени», мне было не до смеха. В любом случае я уже не могла рассчитывать на её работу.

Т.: Но в группе, проводившей расследование, были и другие люди. Почему ты не продолжила работать с ними?

М.: Внутри этой группы тоже существовали разногласия, и ты, конечно, знаешь, как это часто бывает в левой среде: в конце концов, все связи были разорваны.

Т.: Один из участников той группы, Карл-Хайнц Рот, в 1989 году в интервью «Конкрету» сказал, что их расследованию мешали и ваши симпатизанты…

М.: Об этом я ничего не знаю, и мне трудно себе это представить; поскольку значительная часть работы проходила и через меня. Я была тогда в «Штаммхайме» и могла дать информацию о многих событиях и деталях, и я помогала до спора вокруг «Свинцовых времён». Я не знаю, как другие на свободе могли бы мешать работе.

Т.: Одним из важнейших вопросов, который вновь и вновь возникал в дискуссии о причинах смерти, был вопрос об общении между вами. Утверждали, что вы, если предположить версию о коллективном самоубийстве, в условиях «запрета на контакты» имели возможность договориться между собой. Кроме того, вы должны были иметь возможность узнать, что «Ландсхут» был взят штурмом ГСГ-9, а значит, акция по освобождению окончательно провалилась.

Т.: Позднее следственная комиссия в своём докладе констатировала, что в ваших приборах «покопались». А Штефан Ауст [XXII] в своей книге «Комплекс Баадера — Майнхоф» пишет: «В аппаратах была более или менее простая пайка, из чего стало ясно, что устройства использовались не только для прослушивания музыки, но и для связи между заключёнными». И именно Андреас Баадер должен был для этого в своей камере соединить провода радио с электропроводами бритвы. К этой сети вы должны были потом присоединить усилители и динамики в качестве микрофона и приёмника. После «ночи смерти» в твоей камере нашли пять с половиной метров соединительного шнура, у Андреаса Баадера обнаружили несколько метров и у Гудрун Энслин три метра кабеля.

М.: Здесь много фантазии, но нет смысла. У меня в камере, например, вообще не было усилителя. Кроме того, как мы могли в камерах с бетонным полом проложить кабель? И куда? А главное — зачем? Насколько нелепы эти сценарии, очень хорошо видно из одного примера. Ауст утверждает, что во время «запрета на контакты» мы только для того переговаривались криками, чтобы на дверях камер сделали звукоизоляцию из «обивки, препятствующей переговорам», и таким образом мы получили возможность тайного общения через нашу камерную радиосистему. Только к тому моменту мы уже давно знали, что нас как раз через тюремную систему радиоточек прослушивали. Поэтому мы не трудились понапрасну.

В другом месте Ауст снова недоговаривает. Он полагает, что мы всё же были не настолько хитрыми, а наши манипуляции были настолько примитивны и очевидны, что должны были привлечь внимание при обыске. И тогда мы только получили бы то же самое: нас могли прослушивать. Столько всего пришлось бы проделать ради «системы связи» [24]!

После того как мы узнали, что нас прослушивали, то есть ещё до «запрета на контакты», мы разработали такую связь друг с другом. О важных вещах мы писали в записках и потом уничтожали их [XXIII]. Нам было очень важно иметь возможность чем-нибудь обмениваться друг с другом и только друг с другом. В этом «запрете на контакты» самым худшим, чему мы больше всего сопротивлялись, было то, что наряду с общением с внешним миром нам запретили общение между собой — вплоть до тех нескольких обрывков фраз, которые мы могли кричать друг другу и которые все слышали.

Т.: Другим обстоятельством, на которое иногда указывают, чтобы доказать, что вы не только общались друг с другом, но и, возможно только на стадии подготовки, могли даже иметь связь с «Коммандо имени Зигфрида Хауснера», было существование кода. Вы должны были сообщить о вашем освобождении, чтобы «Коммандо имени Зигфрида Хауснера» знала, что вы в безопасности, и освободила Шлейера.

М.: Никакого кода вообще не существовало. «Коммандо имени Зигфрида Хауснера» связывалась по телефону с адвокатом Пайотом: как только мы оказались бы в безопасности, по телевизору должны были передать предложение Андреаса, «в котором будет содержаться ассоциация, понятная одному из “коммандо”». При этом они исходили из того, что мы хорошо знаем кого-то из «Коммандо имени Зигфрида Хауснера», и если мы что-нибудь придумаем, то это, кроме нас, может знать только он. Поэтому нам не нужно было обсуждать это заранее, это должен был кто-нибудь придумать в тот момент, когда это потребуется.

Употребление слова «код» вместо «ассоциация» является намеренным подлогом, это слово возникло из протокольной записи сотрудника БКА о звонке Пайоту и так попало в правительственную документацию и в СМИ, чтобы оправдать «запрет на контакты». Договариваться о коде тоже не имело смысла. Если ты участвуешь в совместной борьбе, то есть множество вещей, о которых знают только ты и ещё кто-нибудь или, возможно, вся группа… Самое надёжное укрытие, которое никто не откроет и где никто не сможет подслушать, — это твоя собственная голова.

Т.: Наряду с вопросом, могли ли вы общаться и каким образом, речь вновь и вновь заходит о том, какую информацию вы вообще могли получать извне во время «запрета на контакты». Ты уже рассказывала о своём маленьком наушнике. В следственной комиссии сообщали, что в камере Яна-Карла Распе обнаружили исправный, работающий на батарейках транзисторный приёмник, который хорошо принимал УКВ и был настроен на SDR 1 [Южногерманское радио] [25]. Кроме того, цитируют записку: Андреас Баадер просил, чтобы «радио сделали потише», из чего следственная комиссия тогда сделала вывод о том, что у вас была возможность слушать в камерах радио.

М.: Надзиратели пытались создать шумовой фон [XXIV]: включали эстрадную музыку. И я не слышала того, кого посадили подо мной, и насколько я знаю, другие тоже ничего не слышали. Но о важнейших вещах, о которых я кричала и узнавала таким же образом, мы знали в любом случае. И у Яна точно не было радио.

Т.: Ещё одним важным пунктом тогда (и сегодня) был вопрос о том, как вы смогли достать оружие в секторе. Карл-Хайнц Рот в интервью «Конкрету» говорит, что в ходе расследования выяснилось, что в камерах было оружие, которое, однако, оказалось там с ведома государственных органов, правда, неизвестно, каких именно.

М.: У нас не было оружия. Утверждение, что мы в камерах прятали оружие, необоснованно ещё и потому, что во время «запрета на контакты» нас несколько раз перемещали — и мы заранее не знали, когда и куда [26]. Если бы у нас было оружие, мы точно использовали бы его для других целей, нежели направлять его на себя. Мы бы защищались или попытались бы освободиться, но никто из нас точно не убил бы себя.

Т.: Такой же смысл имел и сценарий, озвученный федеральным канцлером Гельмутом Шмидтом после «немецкой осени» на одном из мероприятий: Андреас Баадер пытался вызвать к себе в тюрьму кого-нибудь из ведомства федерального канцлера, у него было оружие, и он мог бы попытаться взять его в заложники?

М.: Но у него не было оружия! Если бы мы предприняли акцию для собственного освобождения из тюрьмы, мы, наверное, провели бы её по-другому. Подобные сценарии, учитывая реальные условия, в которых мы там находились, абсолютно неосуществимы. Нас постоянно обыскивали, всё контролировали. И у нас не было оружия. Как же ещё? Кроме того, у Андреаса, как следует даже из протокола, напечатанного для архива федерального правительства, была политическая цель, когда он хотел говорить с ведомством федерального канцлера. Это не была тайная акция. Все очень любят всегда мыслить нестандартно, но редко доводят свою мысль до конца: что мы могли бы ещё задумать. Действительность, с которой мы столкнулись в 1977 году, предоставляла нам мало возможностей для подобных выдумок. Мы жили в экстремальных условиях, при тотальном «запрете на контакты».

Т.: Но то, что у вас в «Штаммхайме» было оружие, утверждает не только следственная комиссия баден-вюртембергского ландтага. Есть даже свидетель, который говорит, что он сам помогал переправлять вам пистолеты. А наряду с этой историей с Фолькером Шпайтелем позднее появилась ещё версия Петера-Юргена Боока [XXV], который утверждал, что подготовил несколько пистолетов [27].

М.: Всегда трудно доказывать, что чего-то не было. Я немногое могу сказать о Фолькере Шпайтеле, поскольку я сама не имела с ним никаких дел. Но Ханна [28] знала его, потому что он сначала хотел участвовать в стокгольмской акции. Однако за несколько недель до неё он скрылся и только позднее снова появился в офисе адвоката Клауса Круассана. Оружие, то есть три пистолета и взрывчатку, он хотел подготовить весной 1977 года. Адвокат Арндт Мюллер должен был якобы спрятать оружие в папке для бумаг и потом, во время судебного заседания, передать Яну, Андреасу и Гудрун, которые затем принесли бы его из зала суда в камеры. Кто знает, как проверяли наших адвокатов, не может поверить этой версии. Уже с самого начала велась пропаганда, что адвокаты были курьерами, рассыльными и нашими подручными, поэтому их основательно и тщательно осматривали [29]. Сотрудники проверяли каждый листок. Даже попытка таким путём переправлять оружие была бы настоящим безумием. И совсем излишней, поскольку, учитывая, что «Штаммхайм» был как крепость, выбраться оттуда с тремя пистолетами и взрывчаткой едва ли было возможно, и мы сделали ставку на то, что нас освободит РАФ снаружи.

Но если вдаваться в подробности, в рассказах Шпайтеля тоже немного правды. Например, он сначала дал показания, что получил оружие от подпольщиков через курьера в марте 1977 года. Позднее он утверждал, что подпольщики ему лично отдали оружие, в любом случае он уже не мог вспомнить, кто же был тот курьер или кто были те подпольщики. В следующий раз он утверждал, что пистолеты ему передала Зиглинда Хофман [XXVI], а через полгода он точно вспомнил, что она передала ему два пистолета. Затем он предположил, что это, возможно, могло произойти и в июне 1977 года. А в июне 1977 года Штаммхаймский процесс закончился, то есть в то время адвокаты, даже если они захотели бы, уже не смогли пронести оружие таким способом. И выдумки Боока тоже не лучше. Не говоря уже о том, что Боок, который утверждает, что подготовил оружие, не встречался со Шпайтелем, и Шпайтель, который указал, что готовил оружие для пересылки, не встречался с Бооком.

Т.: Тогда были ещё два «знатока», которые утверждали, что в «Штаммхайме» вы действительно совершили самоубийство или пытались сделать это. Сюзанна Альбрехт и Моника Хельбинг, которые в 1977 году были активными членами РАФ, а позднее присоединились к уехавшим в ГДР, после своего ареста заявили, что в то время у основного состава РАФ был план «акции суицида», который предполагал: в ситуации, когда совсем не останется никаких шансов, покончить с собой. При этом обе ссылались на Бригитту Монхаупт, которая вышла на свободу весной 1977 года и потом снова ушла в подполье.

М.: Они придумали это, когда решили выступить в качестве главных свидетелей прокуратуры, чтобы получить смягчение наказания [XXVII]. Уже это говорит о мотиве. В остальном я могу лишь сказать, что у нас не шла речь о самоубийстве. Мы это не обсуждали и уж тем более не планировали.

Т.: Ранее ты рассказывала, что ваше состояние в 1977 году было таким, что вы не могли в сущности представить себе, как вы будете ещё много лет находиться в тюрьме. Это говорит об известном отчаянии от такого положения дел. Об усталости. Здесь я могу понять, если кто-то говорит: «Лучше быть мёртвым, чем ещё десять лет сидеть здесь». Карл-Хайнц Рот в интервью «Конкрету», например, сказал, что в совсем безвыходном положении революционным действием может быть и самоубийство…

М.: Опыт Карла-Хайнца Рота в изоляционном заключении отличается от нашего. Я помню его текст, который он написал после своего освобождения. Там он описывает условия заключения как совершенно изнуряющие и угнетающие. Такие же, как и у нас, но у нас всё ещё была возможность сопротивляться им. В отличие от него, мы были в тюрьме не одни, а в группе и как группа мы сопротивлялись. Это важное отличие.

К тому же есть и ещё кое-что. В то время мы всеми фибрами души чувствовали, что они нас хотят уничтожить. Уже за недели и месяцы до похищения Шлейера вновь и вновь поднималась эта тема: «Смертная казнь для террористов». Годы изоляции, обращение, которое применялось к нам во время голодовки, и, наконец, «запрет на контакты» давали понять: они хотят нас убить. Если ты это ощущаешь, то в тебе пробуждается твёрдая воля не делать им такого одолжения, а жить дальше и не давать себя уничтожить. Это было для нас очень важным моментом. Мы знали, что мы как заключённые являемся также политическим фактором. Наше страдание, мучения, которым они нас подвергали, тоже укрепляли нашу волю продолжать действовать, а не сдаваться.

Т.: По словам федерального правительства, вы так хитро это сделали, что самоубийство выглядело как убийство и поэтому являлось также заключительным актом агитации [30].

М.: Это противоречило бы нашей морали. На самом деле это нелепая теория. Кроме того, здесь есть ещё вопрос мотива. Мы не хотели умирать, мы хотели жить. А с другой стороны, мы знали, что государственные органы считали, что, разделавшись с нами, прежде всего с Андреасом и Гудрун, можно уничтожить всю РАФ, одним ударом избавиться от всей герильи.

Т.: Значит, для вас уже просто выжить было маленькой победой?

М.: Да, верно. В тот момент, когда тебя должны уничтожить, а ты продолжаешь жить, ты чего-то добиваешься и держишься за это. В действительности мы планировали ещё одну голодовку, чтобы ускорить вынесение приговора. Об этом речь шла и тогда, когда мы в те дни говорили о том, чтобы вырвать из рук правительства «наш приговор» — это отнюдь не значит, как позднее хотели показать БКА и кризисный штаб, что мы этим хотели заявить о самоубийстве. Почему мы должны были бы сообщать о нём? Чтобы дать им заранее порадоваться? Мы, конечно, знали, что мы для них лучше мёртвые, чем живые. Мы же понимали, что, пока мы живём и находимся здесь, на свободе есть те, кто хочет нас освободить.

Т.: Теперь можно было бы сказать: вам было ясно, что провал похищения Шлейера означал и то, что больше не будет попыток освободить вас, что, может быть, это был последний шанс выйти на свободу.

М.: Но мы так не считали. Мы предполагали: если это не удастся, то будет новая попытка. Мы уже обладали выдержкой, которой хватило бы намного дольше, чем до послезавтра. У нас всё-таки была политическая цель, иначе мы не вынесли бы столько лет в тюрьме при таких условиях. И эта цель не могла внезапно исчезнуть после провала акции освобождения. Значит, мы тоже несли ответственность, и как группа мы хотели быть вместе. Уже поэтому трудно себе представить, что трое или четверо покончат с собой.

Андреас хотел поговорить с представителями ведомства федерального канцлера, чтобы быть уверенным в том, что они для себя тоже уяснили, какими будут последствия эскалации. Ужесточение противостояния было опасно для обеих сторон: для нас потому, что оно до неузнаваемости исказило бы направление нашей политики, а для них потому, что их рано или поздно отстранили бы от власти. Андреас говорил о возможной опасности. Как они говорили, это тоже должно было выдать Андреаса.

Т.: Думала ли ты спустя годы после этого о том, что могло в действительности произойти в ту ночь?

М.: Я была убеждена и убеждена до сих пор, что это была операция секретной службы. Федеральная разведывательная служба могла свободно входить в «Штаммхайм» и, как доказано, установила у нас подслушивающие устройства. И было известно, что сотрудникам тюрьмы в таком деле не вполне доверяли. Время от времени у кого-нибудь развязывался язык, и он рассказывал о нас какие-нибудь нелепые истории для «Бунте», «Квика» или «Штерна» [XXVIII]. Поэтому если что-то задумали сделать, то это должно было пройти мимо них. В этой связи есть ещё один, возможно, важный момент: во время «запрета на контакты» заменили охранников — впрочем, не всех. В ту ночь также не работали камеры видеонаблюдения в коридоре.

Т.: Ты полагаешь, что федеральное правительство участвовало в этом убийстве, или это была операция, самостоятельно проведённая секретной службой?

М.: Я думаю, федеральное правительство было вовлечено в это. И я исхожу из того, что это также как-то обсуждалось внутри НАТО. В то время и в США существовал кризисный штаб, который держал постоянную связь с Бонном. И США были сильно заинтересованы в том, чтобы нас больше не было. Как раз ЦРУ пользовалось таким методом: представлять убийство как самоубийство.

Т.: В дискуссии о «Штаммхайме», по крайней мере среди левых, есть тенденция больше не придавать такой важности ответу на вопрос: «Убийство или самоубийство?». В любом случае государство должно нести ответственность за смерть Яна-Карла Распе, Гудрун Энслин и Андреаса Баадера. Или оно довело заключённых до самоубийства условиями заключения, или непосредственно убило их.

М.: Условия заключения были ужасными, и во время голодовок заключённых убивали посредством целенаправленного недостаточного [принудительного] кормления: например, Хольгера Майнса. Но, несмотря на это, есть разница в том, стреляет ли кто-то в себя сам или вешается или бьёт себя в грудь ножом, или с ними это делают другие. Здесь речь идёт о фактах. Мы не хотели убивать себя, мы хотели жить.

Т.: После «ночи смерти», из-за гибели Распе, Энслин и Баадера твоё положение изменилось?

М.: Да, безусловно. Я вдруг оказалась одна, и я была тяжело ранена и едва осталась в живых. Обстановка была совсем другой, нежели раньше. Ещё раньше в тюрьме погибли Хольгер и Ульрика, и мы уже давно знали, что государственные органы заинтересованы в нашей смерти. Условия заключения были направлены на то, чтобы либо сломить нас, заставить больше не думать о том, о чём мы хотели думать, чтобы мы потеряли свою идентичность, либо убить.

Т.: Значит, для тебя ночь с 17 на 18 октября 1977 года стала переломным моментом, но не привела к принципиальным изменениям?

М.: В ту ночь проявилась действительная суть существовавших отношений.

Т.: Ты задумывалась над тем, что будет дальше? Или что они попытаются ещё раз убить тебя?

М.: Я безусловно не могла этого исключать. Обращение, применявшееся ко мне, было направлено на то, чтобы я потеряла рассудок. Это — непрерывное наблюдение, тотальный контроль. Для них лучше всего, конечно, было бы выставить меня сумасшедшей. Ведь это должно было доказать: только сумасшедшие идут в РАФ и поднимают оружие против Системы. Или довести меня до такого состояния, чтобы я утверждала, что это было самоубийство. Возможно, тогда это было важнее, чем действительно где-нибудь обнаружить мой труп. По крайней мере я себе так это представляла в то время. Поэтому я не всегда вздрагивала, когда открывалась дверь или когда я слышала шаги. Но то, что меня не хотят оставлять в живых, мне это уже было известно. Эту мнимую угрозу, что я могла совершить самоубийство, органы правосудия использовали как оправдание того, чтобы мне всё запрещать. Мне не разрешалось ничего иметь в камере, встречаться с другими заключёнными, выключать свет, поскольку всё это увеличивало возможность моего самоубийства. Это немыслимо, и это продолжалось в течение нескольких лет, пока меня в 1980 году не перевели в Любек.

Т.: Ты не чувствовала себя тогда довольно беспомощной?

М.: С одной стороны, да. С другой стороны, ты проявляешь чрезвычайную выносливость. Я думала: я ни в коем случае не хочу покоряться, так просто я вам не дамся.

Т.: Когда ты сегодня говоришь о «Штаммхайме», чем он является для тебя? Частью истории или чем-то, относящимся к современности?

М.: И тем, и другим. Многие детали представляются мне сегодня совсем не так, как в годы заключения. Я не думаю об этом постоянно. Но это всё же самый значительный опыт, приобретённый мною за всю мою жизнь. И чем больше я сегодня снова размышляю об этом, тем больше подробностей я вспоминаю.

Т.: Это изменило тебя?

М.: Я думаю, да. Прежде всего меня изменило то, что я не могла оплакивать товарищей. Поэтому я также чувствую, что я ещё не до конца порвала с этим комплексом. Я, например, просто не могу спокойно смотреть на фотографии тех, кто умер, и вспоминать о каких-то общих делах. Так же у меня обстоит дело с вещами, которые им принадлежали. Когда кто-нибудь на свободе переживает, что умирает его друг или подруга, человек, который для него очень многое значит, то он может в последние часы быть с ним или с ней. Он может смотреть на покойника, он готовит погребение, стоит у гроба, или не делает этого, потому что не хочет. Но он может выбирать, взвешивать все за и против. Такой возможности у меня не было.

Т.: Ты выдела их мёртвыми?

М.: Нет. Только на фото в «Штерне», это было ужасно, их выставили напоказ.

Т.: А сейчас, с тех пор как ты на свободе, ты была на их могиле?

М.: Нет.

Т.: Почему нет? Но, может быть, это позволило бы тебе покончить с этим или теперь оплакивать их?

М.: Нет. Это не имеет отношения к месту, во всяком случае для меня. К тому же я чувствую, что мне ещё нужно время для этого.

Т.: С тех пор как ты на свободе, это чувство, что нужно ещё с чем-то покончить, что не справилась со смертью, стало сильнее, чем когда ты ещё сидела в тюрьме?

М.: Да, но по-другому, поскольку я здесь должна заниматься многими другими проблемами и размышлять о других событиях, нежели в тюрьме. Случается, что я каждый день думаю о них по совершенно различным поводам.

Т.: Как ты вообще воспринимала на свободе дискуссии об этой «ночи смерти» в «Штаммхайме»? Появление всё новых историй, мифологизацию, которая проводилась с их помощью?

М.: Здесь нужно провести различие. Сначала в обществе была потребность выяснить, что произошло. Тут я безусловно была «за». Для меня это было важно, и я хотела этого. Потом стало проявляться нежелание знать, что произошло, поскольку если это было убийство, то нужно было бы делать выводы, и уже нельзя было продолжать жить, как прежде. Здесь это было вообще самым распространённым явлением, включая Карла-Хайнца Рота.

Это нежелание знать имело место здесь ещё до пятидесятых годов. За границей не было такой блокировки мышления.

И ещё — от государства до левых — был принят лозунг: «Кто сомневается в самоубийствах, тот помогает городской герилье» — так просто.

Те «новые» старые истории, которые сегодня снова появляются, имеют мало общего с правдой, зато у них много общего с регрессом и смирением. Склонность видеть в себе жертв, превращать чувство собственного поражения в злобу по отношению к РАФ и особенно к заключённым, в обманчивую надежду таким образом вновь обрести своё равновесие, широко распространена, именно сейчас. Другие лишь демонстрируют свой оппортунизм.

Приговор к пожизненному заключению

Т.: Но после «Штаммхайма» тебе предстояло ещё кое-что, конкретное дело: тебе нужно было ещё участвовать в своём судебном процессе.

М.: Да, был новый ордер на арест 1976 года. Прежде всего меня обвиняли в участии в нападении на штаб-квартиру войск США. Без этого нового ордера на арест я оказалась бы вовсе не в «Штаммхайме», а на свободе. Теперь, после похищения Шлейера, Могадишо и убийства Гудрун, Яна, Андреаса и Нины и покушения на меня, ситуация была другой, нежели ещё летом 1977 года, когда, собственно говоря, должен был начаться процесс. Тогда я, возможно, имела бы небольшой шанс — теперь было ясно, что процесс мог закончиться только пожизненным заключением. Мой процесс по сравнению с другими имел одну особенность: его вёл окружной суд Гейдельберга в штаммхаймском бункере для судебных заседаний, потому что положение, которое в процессах против РАФ автоматически предусматривало использовать в качестве первой инстанции Верховный суд федеральной земли, было принято только после предъявления мне обвинения [31].

Но обстановка там была не лучше. Председательствующий судья, например, ранее отказался начать процесс против палача, который во Вторую мировую войну пытал и убивал сербских или югославских партизан. Зато дело против меня разбиралось с чрезвычайным озлоблением. К тому же я не имела права выбирать адвокатов, а только пользоваться услугами назначенных судом защитников, которые, впрочем, особенно не старались.

Т.: Как проходил суд?

М.: В марте 1978 года было назначено первое слушание. Процесс был сорван, поскольку по распоряжению полиции перед заседанием не только я должна была раздеваться догола, но и мои адвокаты. Они не позволили так обращаться с собой [32].

Тогда коллегии адвокатов солидаризировались с адвокатами, которые отказались от таких обысков. И вскоре после этого на втором слушании меня поручили защищать двум новым защитникам, с которыми я вообще никогда не имела никаких дел и которых отобрал суд. Правда, они вновь и вновь пытались говорить со мной и разрабатывать стратегию защиты, так как они не могли вносить определённые предложения без моего согласия. Но я отвечала отказом. Я их не знала, я их не выбирала, это были не мои защитники. Конечно, потом они по собственному почину старались сделать всё возможное, чтобы отягчить приговор. Они, например, позволили пригласить руководителя БКА Хорста Герольда, чтобы выяснить, как было достигнуто соглашение между Гердом Мюллером [XXIX] и БКА, и где Мюллер находился. Герольд утверждал, что он этого не знает.

Т.: Какие же доказательства подтверждали твою вину?

М.: Подтверждающих мою вину доказательств не было, кроме показаний Герда Мюллера. Их признали достоверными, и после года судебных заседаний меня приговорили к пожизненному заключению и ещё к пятнадцати годам.

Т.: Думаешь, приговор был следствием «Штаммхайма»?

М.: Нет, если судить по предъявленному обвинению, которое было выдвинуто ещё до «Штаммхайма». А то, что приговор был вынесен так легко, нельзя объяснить без «Штаммхайма» [XXX].

Т.: Каким этот процесс был для тебя? Ты была потрясена тем, что теперь тебе предстоит жить в тюрьме с вердиктом «пожизненно»?

М.: Я практически не принимала участие в процессе. Дважды я приходила туда, чтобы вручить заявление; в оставшееся время я была отстранена от заседания. Что я могла бы там сделать без моих доверенных адвокатов, без документов, учитывая условия заключения, которые не позволяли мне готовить свою защиту? К тому же этот процесс во многом был новым изданием Штаммхаймского процесса. Обвинение и доказательства были такими же, Мюллер и там тоже давал показания.

Я также не хотела ещё раз делать заявления по поводу Вьетнамской войны и о роли армии США, после того как они уже были проигнорированы на большом Штаммхаймском процессе. Но главное, после смерти Яна, Гудрун, Андреаса и Нины и после моих тяжёлых ранений я не хотела участвовать в процессе и играть в правовое государство. Это был абсурдный спектакль. К тому же было безразлично, о чём именно шла речь на процессе. Кроме того, в то время проходили и другие процессы РАФ: против Кристины Куби, против Ангелики Шпайтель [33]. И все они очень быстро заканчивались пожизненным заключением.

Т.: Думала ли ты тогда, что теперь пришёл конец политики РАФ? Она была не слишком успешной…

М.: Нет, я так не думала. Я надеялась, что нам, заключённым, удастся добиться совместного содержания, и что на свободе сохранится преемственность.

Т.: «Немецкая осень» осталась позади, некоторые твои лучшие подруги и друзья, с которыми ты вместе боролась в РАФ, были мертвы. Нашумевшая попытка вытащить вас из тюрьмы потерпела неудачу. Тебя приговорили к пожизненному заключению. И у тебя ещё были надежды?

М.: Это так. Конечно, не на сегодня или завтра, а на длительный период. Я знала, что после 1977 года РАФ ещё существовала, что она не была уничтожена. При всех различиях наши условия заключения после 1977 года были экстремальными. В конце семидесятых годов каждый заключённый из нас должен был сначала в одиночку — а в 1978 и 1979 годах уже вместе с другими — бороться за самые минимальные условия для выживания.

Прошли годы, пока мы не узнали, что на свободе тоже произошли коренные изменения.

Т.: Ты тогда не спрашивала себя, не зашла ли эта вооружённая борьба в тупик, стоила ли эта попытка многих жизней и свободы? Нельзя ли было многое сделать по-другому?

М.: Стоило ли это того, я себя не спрашивала. Конечно, верно, что многое можно было бы сделать по-другому.

Послесловие

Т.: Была ли для тебя «немецкая осень» в то время тем переломным моментом, который ясно дал понять: мы потерпели неудачу, у вооружённой борьбы больше нет перспективы?

М.: Я никогда не думала о том, что вооружённая борьба могла тогда завершиться. Конечно, мне было ясно, что теперь нужно придумать что-то новое, что нельзя просто продолжать.

Т.: Ты когда-нибудь задумывалась над тем, не могла ли РАФ сделать ту попытку освобождения в 1977 году лучше, чем она была осуществлена в действительности?

М.: Я об этом не думала. Нет.

Т.: Нет? Несмотря на провал и убитых?

М.: Ты не можешь так говорить об этом! Задним числом, конечно, лучше всё знаешь и понимаешь ошибки. Ты не можешь всегда ждать этого «задним числом». Поэтому я не желаю вычёркивать этот год из своей жизни, каким бы тяжёлым он ни был. После него необходимо было сделать выводы.

Т.: Но можно всё же сказать, что развитие событий, которое привело к «немецкой осени», возможно было предположить не только задним числом, а особенно в те недели. Например, было очевидно, что покушением на Зигфрида Бубака или попыткой похищения Юргена Понто и — особенно явно — угоном «Ландсхута» общественные отношения уже не обострялись, что в каждом из этих случаев отражалась неверная оценка обстановки, а также потенциала власти.

М.: Тогда я не считала это таким очевидным. Сначала мы и, наверное, многие другие ещё думали, что похищением Шлейера можно чего-то добиться. Впрочем, я считаю плохо, если ошибки повторяются, но если их сделали впервые, я к этому отношусь по-другому.

Т.: Какими, на твой взгляд, были ошибки 1977 года?

М.: Очень существенной ошибкой было то, что вообще не раскрывался политический смысл действий отрядов РАФ, что они сами не работали над этим. Особенно отчётливо это было видно при похищении Шлейера. Тогда РАФ похитила президента Союза работодателей и Федерального союза германской промышленности, человека, который состоял в НСДАП и имел золотой знак «старого бойца» [j], который был офицером СС и с 1941 года в качестве руководителя Главной канцелярии в центральном объединении промышленности Богемии и Моравии был ответственен за разграбление чешской промышленности [XXXI]. Шлейер как никто другой олицетворял собой неразрывную связь нацистской Германии и ФРГ и был человеком, который особенно активно вёл враждебную кампанию против профсоюзного участия в управлении предприятиями. Но над этим РАФ не работала. Она вела борьбу на очень высоком политическом уровне и хотела многого добиться, но здесь у неё был большой пробел, поскольку она не политически подходила к своему делу и к тем процессам, которые она вызывала.

Т.: Что было бы «политическим» подходом?

М.: РАФ должна была более чётко объяснить, почему она похитила именно Шлейера, что она это сделала не только из-за занимаемых им должностей, но и из-за его прошлого и из-за его современной политики. И прежде всего она должна была разъяснить, почему именно в 1977 году и почему именно он был выбран. Возможно, это сделало бы ситуацию более ясной: кто против кого выступал. Что речь также шла о непрерывности фашизма в период, когда Германия снова приготовилась к рывку и хотела стать европейским гегемоном. Вспомни только, как ФРГ тогда выступала против Португалии [34]. И поскольку была упущена возможность выдвинуть на первый план обсуждение таких политических тем, то сейчас многим очень тяжело правильно понять, почему события этого периода протекали именно так. Сегодня на всём этом лишь висит ярлык: РАФ похищала тех, кто занимал высокую должность, чтобы освободить заключённых. И точка. Как будто безразлично, кого похищали: директора федеральной железной дороги, какого-нибудь банкира или именно Шлейера. Политическую силу, которую РАФ получила благодаря выбору Шлейера и благодаря историческому моменту, «Коммандо имени Зигфрида Хауснера» не использовала.

Т.: Ты можешь предположить, почему «коммандо», совершившая похищение, сделала эту ошибку?

М.: Я думаю, они недооценили все политические возможности этого противостояния. Возможно, они не рассчитывали на такой длинный период неопределённости, переговоров и махинаций со стороны государства. Вероятно, они предполагали, что после похищения очень быстро добьются успеха. А когда этого не произошло, они, очевидно, были настолько заняты организацией материального обеспечения и решением вопроса, как всё будет продолжаться, что пренебрегли этими политическими вопросами. Они, вероятно, были слишком сконцентрированы на том, чтобы всё хорошо организовать на случай, если дело пойдёт так, как они предполагали. А на тот случай, если оно пойдёт по-другому, судя по всему, плана не было.

Т.: Считаешь ли ты и убийство Ганса-Мартина Шлейера ошибкой?

М.: Нет. Ты уже спрашивал об этом в телевизионном интервью Северогерманскому радио. Если ты не готов убить такого как Шлейер, то незачем его похищать.


Примечания Оливера Тольмайна

[1] Ингрид Шуберт. Она принимала участие в освобождении Баадера [XXXII]. 12 ноября погибла в тюрьме «Штадельхайм». Утверждается, что она совершила самоубийство.

[2] Зигфрид Хауснер, некогда активный участник «Социалистического коллектива пациентов», вошёл в состав «Коммандо им. Хольгера Майнса», которая 24 апреля 1975 года захватило западногерманское посольство в Стокгольме и взяло некоторых сотрудников посольства в заложники, чтобы освободить всех политических заключённых, содержащихся на тот момент в тюрьмах: их было двадцать шесть. При взрыве взрывчатки в посольстве — до сих пор является спорным, что привело к взрыву: ошибка «коммандо» или целенаправленные действия шведской полиции — двадцатитрёхлетний Хауснер был тяжело ранен. Хотя он был нетранспортабелен, его доставили в Германию, где 5 мая 1975 года он умер в лазарете тюрьмы «Штаммхайм».

[3] Голодовка началась 29 марта 1977 года. Её требование: «обращение, которое отвечает минимальным гарантиям Женевской конвенции 1949 года, в особенности статьям 3, 4, 13, 17 и 130» (Заявление о голодовке).

[4] В 1959 году Зигфрида Бубака пригласил в прокуратуру тогдашний генеральный прокурор Гюде, а в 1963 году его назначили старшим прокурором Верховного федерального суда. В то время его начальником и покровителем был генеральный прокурор Людвиг Мартин, против назначения которого на пост генерального прокурора в 1963 году решительно выступал тогдашний генеральный секретарь Центрального совета евреев в Германии Х.Г. ван Дам: Мартин, член Национал-социалистического союза юристов, в 1939 году был направлен в Лейпциг в качестве так называемого научного помощника Верховного суда империи, после этого проходил военную службу в вермахте. Его предшественник, Вольфганг Френкель, через короткий срок вынужден был покинуть свой пост, когда стали известны подробности о его работе во время II Мировой войны в качестве обвинителя в имперской прокуратуре.

[5] Изменённая в 1974 году 120 статья закона о судоустройстве предусматривает, что при преступлениях, которые контролирует генеральный прокурор, Верховный суд земли и специально созданные при нём палаты по рассмотрению дел против безопасности государства, которые являются первыми компетентными инстанциями, гарантируют особую политическую благонадёжность ответственных судей.

[6] В заявлении «Коммандо им. Ульрики Майнхоф» говорилось: «Бубак нёс прямую ответственность за убийства Хольгера Майнса, Зигфрида Хауснера и Ульрики Майнхоф… Мы не допустим, чтобы в западногерманских тюрьмах убивали наших бойцов, потому что прокуратура не может справиться с сопротивлением заключённых никаким другим способом, кроме их ликвидации». (Полный текст заявления: Bakker Schut P., Stammheim. Der Prozeß gegen die Rote Armee Fraktion. Die notwendige Korrektur der herrschenden Meinung. Bonn, 1997. S. 640f.)

[7] В нём говорилось: «В ситуации, когда прокуратура и органы государственной безопасности решили учинить расправу над заключёнными, нет смысла делать длинные заявления. В отношении Понто и выстрелов, которые настигли его в Оберурзеле, мы заявляем, что нам не совсем понятно, почему такие типы, которые разжигают войны в “третьем мире” и уничтожают целые народы, теряют самообладание перед лицом насилия, когда оно входит в их собственный дом». Текст был подписан: «Сюзанна Альбрехт, “коммандо” РАФ». Сюзанна Альбрехт, отец которой был в дружеских отношениях с Понто, позднее вышла из РАФ и уехала в ГДР. В 1990 году её арестовали, в качестве главной свидетельницы прокуратуры она дала подробные показания. Она была осуждена и затем освобождена.

[8] Министерство юстиции земли Баден-Вюртемберг официально признало, что дважды, во время и после захвата западногерманского посольства в Стокгольме в 1975 году и после ареста адвоката Зигфрида Хаага в конце 1976 — начале 1977 года, сотрудники БНД и Федерального ведомства по охране конституции прослушивали разговоры заключённых в «Штаммхайме».

[9] 6 сентября 1977 года следственный судья Верховного федерального суда Кун отдал распоряжение, которое недвусмысленно исключало защитников из «запрета на контакты», поскольку он считал незаконным пресечение контактов между адвокатами и подзащитными. Похожее распоряжение выписал и Высший земельный суд Франкфурта. Относительно случая с адвокатом, которого, несмотря на соответствующее решение, не пропустили в тюрьму, Кун признал, что он не может осуществить своё судейское распоряжение, он не может с группой судебных чиновников принять меры против тюремного учреждения. В короткий срок проблему решили путём быстрого принятия закона о «запрете на контакты». Закон о «запрете на контакты» действует до сих пор. Только четыре (!) депутата германского бундестага проголосовали против него — никто из них сегодня не является депутатом бундестага.

[10] Альфред Клаус работал в боннском отделе безопасности БКА. Раньше он возглавлял расследование в отношении запрещённой КПГ, а с 1971 года был руководителем специальной комиссии, которая сконцентрировала свою работу исключительно на РАФ. Клаус контролировал посещения, проверял письма и принимал меры против информационной системы.

[11] Штефан Ауст в своей основывающейся в основном на полицейских источниках и документах прокуратуры книге рассказывает о том, что в тот день, 13 сентября, надзиратели зафиксировали крики заключённых из трёх камер, после чего ужесточили меры по звукоизоляции. Были изготовлены фанерные листы с пенопластовым покрытием, которые потом установили перед дверями камер. Кроме того, 13 сентября Андреаса Баадера перевели из камеры 719 в камеру 715, Ирмгард Мёллер — в камеру 725. Эти перемещения делались для того, чтобы никто из заключённых больше не находился поблизости с каким-либо другим заключённым.

[12] В документах федерального правительства, относящихся к событиям и решениям во время похищения Шлейера, зафиксирована соответствующая просьба Баадера о встрече со статс-секретарём Шулером из ведомства федерального канцлера, правда, датируется она 15 октября, то есть временем после угона «Ландсхута». Согласно отчёту федерального правительства, разговор с Баадером состоялся 17 октября, то есть незадолго до смерти заключённых.

[13] Насколько тщательно наблюдали за обстановкой в ФРГ и насколько скептически настроена была широкая общественность в Европе относительно перспектив возрождения в ФРГ демократического правового государства, становится особенно заметно в дискуссиях 1978—1979 годов вокруг Трибунала Рассела, который осудил ФРГ за «запрет на профессии» в отношении коммунисток и коммунистов, за цензурные положения в уголовном кодексе и за цензуру в общественной жизни, за создание препятствий работе адвокатов в уголовном процессе и за практику Федерального ведомства по охране конституции.

[14] Некролог на смерть Бубака размером примерно в три машинописных страницы, который был опубликован в 1977 году в гёттингенской студенческой газете, вызвал в академической среде кампанию против «симпатизантов», хотя в тексте и содержалась острая критика РАФ. Покушение на Бубака там называлось «ненамеренной служебной помощью правосудию». Кроме того там говорилось: «Стратегия ликвидации — это стратегия правящих кругов. Почему мы должны её копировать?» После проявления «тайной радости» по поводу смерти Бубака текст заканчивался опасением, что «левые, которые так поступают, не будут названы такими же убийцами, как Бубак». На анонимного автора текста были поданы заявления о совершённом преступлении; против городской газеты, которая перепечатала текст, возбудили судебное дело и приговорили её к денежному штрафу; преподавателям вузов, издавшим в виде брошюры этот текст, которым почти все возмущались, но который почти никто не читал, угрожали дисциплинарными мерами взыскания и осуждали их за разжигание розни и призывы к насилию. По этой причине был отстранён от должности ганноверский профессор психологии Петер Брюкнер.

[15] Нижнесаксонский министр науки Эдуард Пестель предложил профессорам из Нижней Саксонии подписать заявление о раскаянии. Однако профессор Петер Брюкнер, публично подвергавшийся сильнейшим нападкам, не подписал его. В нём говорилось: «В связи с расследованием нижнесаксонского правительства дела об издательстве документа “Некролог на смерть Бубака” я заявляю: При любых обстоятельствах я отвергаю убийство или любое применение насилия в нашем свободном демократическом правовом государстве. Поэтому я осуждаю террористические действия и любые попытки оправдать их. Я сознаю, что я как должностное лицо возлагаю на себя долг верности государству. Этот долг требует большего, чем просто формально правильное, но рассудительное, внутренне отчуждённое отношение к государству и конституции… Соблюдая все нормы, я осуждаю автора и содержание так называемого “Некролога на смерть Бубака”».

[16] Во время процессов против РАФ предпринималось большое количество неправомерных вмешательств в ход уголовного процесса с целью упростить порядок отстранения адвокатов от дела, запретить использование многоразовых мандатов и ограничить возможности действия защитников. Кроме того адвокаты постоянно подвергались преследованиям и арестам якобы из-за поддержки РАФ. В 1977 году были арестованы адвокаты Мюллер и Неверла, обвинённые в предполагаемой контрабанде оружия в «Штаммхайм» и, в конце концов, приговорённые к нескольким годам лишения свободы.

[17] Ландтаг земли Баден-Вюртемберг для выяснения обстоятельств смерти назначил следственную комиссию, которая, однако, в важных вопросах, например, как оружие попало в камеры, основывалась только на «гарантированных данных» прокуратуры. Были опрошены 79 свидетелей и экспертов, причём членов кризисного штаба нельзя было спрашивать о проводившихся там беседах и о принятых решениях. Какой целью руководствовалась следственная комиссия, видно из того, что она ни одного из свидетелей не спросила о том, прослушивались ли ещё в 1977 году камеры штаммхаймских заключённых. Она выпустила свой заключительный отчёт, в котором обосновывала версию самоубийства, даже не дожидаясь, пока по крайней мере станут известны результаты технико-криминалистической экспертизы.

[18] В книге: Bakker Schut P. Todesschüsse, Isolationshaft, Eingriffe in das Verteidigungsrecht. Hamburg, 1995.

[19] К изъятому имуществу относилось всё, что приходило заключённым за время отбытия наказания, но им не выдавалось.

[20] Письма были опубликованы в январе 1978 года в еженедельнике «Информационная служба по распространению незамеченных новостей».

[21] Кристиан Гайслер, сценарист телевизионных спектаклей и писатель, в 1970-х годах принимал активное участие в работе «комитетов против пыток» [XXXIII]. В 1988 году он опубликовал роман «Камалатта» — пожалуй, самое значительное художественное произведение о вооружённой борьбе в ФРГ.

[22] Гамбургский врач и историк Карл-Хайнц Рот сам сидел в следственной тюрьме. В 1975 году при проверке документов на дороге, которая привела к перестрелке с кёльнской полицией, он вместе с Роландом Отто был тяжело ранен. В полицейских стрелял сидевший в машине с Ротом и Отто Вернер Заубер, член «Движения 2 июня», в перестрелке он был убит. Рот выжил только потому, что в тюрьме он смог сам оказать себе медицинскую помощь. В 1977 году на процессе, привлёкшем всеобщее внимание и в публикации получившем название «Самый обыкновенный процесс по делу об убийстве» (Берлин, 1978), Рот и Отто были оправданы.

[23] Фильм «Свинцовые времена» Маргареты фон Тротта рассказывает якобы историю сестёр Энслин.

[24] В книге Карла-Хайнца Вайденхаммера «Самоубийство или убийство», в которой адвокат приводит документы расследования смерти, он, кроме того, цитирует документы процесса, где говорится, что, по мнению экспертов, с помощью системы связи, даже если она имела место в таком размещении, можно было связываться только посредством стука или царапанья в слуховую раковину телефонной трубки.

[25] Впрочем, не установлено, кто это обнаружил.

[26] Последняя камера Андреаса Баадера — 719, Яна-Карла Распе — 716, Гудрун Энслин — 720 и Ирмгард Мёллер, которая с 5 по 13 сентября находилась в камере 721, — 725. К началу действия «запрета на контакты» Баадер также находился в камере 719, потом, 13 сентября, его перевели в камеру 715. Позднее там якобы нашли тайник, где было место для оружия, которое затем 4 октября при переводе обратно в камеру 719 Баадер должен был взять с собой. Ян-Карл Распе к началу действия «запрета на контакты» находился в камере 718, а 4 октября его перевели в камеру 716, в которую больше никого из заключённых РАФ не помещали после капитального ремонта весной 1977 года. Несмотря на это, согласно заключению следственной комиссии, там должен был находиться тайник с оружием, который, несмотря на многочисленные тщательные обыски камеры, также не был обнаружен. Третье оружие нашли в камере 723, в которой с 6 июля по 12 августа 1977 года находился Гельмут Поль, а после него больше никого не было. «Мог ли этот заключённый, когда его 6 июля арестовали и доставили из Гамбурга в “Штаммхайм”, перехитрить полицейских, обыскивавших его, и пронести оружие?» — спрашивает Вайденхаммер в книге «Самоубийство или убийство».

[27] В интервью «Тагесцайтунг» 16 июня 1992 года.

[28] Ханна Краббе ранее была членом Социалистического коллектива пациентов (СКП), в 1975 году она участвовала в захвате немецкого посольства в Стокгольме и была приговорена к пожизненному заключению, несколько лет содержалась в тюрьме Любека вместе с Ирмгард Мёллер. В 1996 году она последней из своей небольшой группы вышла на свободу.

[29] Голландский адвокат Пит Баккер Шут описывает эту процедуру в своей докторской диссертации «Штаммхайм»: «Адвокаты ставили портфели с делами, вынимали содержимое карманов пиджаков и брюк, пиджаки снимали и передавали их одному из двух сотрудников. Сотрудники осматривали пиджаки и всё тело, включая половые органы, сгибали снятые ботинки и проверяли их металлоискателем, проверяли всё содержимое карманов (напр., развинчивали ручки, ощупывали сигареты), после этого — или между делом — адвокаты предъявляли сопроводительные бумаги и папки-скоросшиватели одному из сотрудников, который поднимал папки за тыльную сторону и снизу перелистывал их, папки проверялись металлоискателем. К тому же содержимое обычных папок тоже сшивали в тонких тюремных папках» (Bakker Schut P. Stammheim, S. 501)

[30] 7 октября 1977 года Андреас Баадер написал короткое письмо в Верховный суд Штутгарта: «Исходя из взаимосвязи всех мер, предпринятых за шесть недель, и нескольких замечаний сотрудников, можно сделать вывод, что администрация или представители органов государственной безопасности, которые — как говорит один сотрудник — теперь постоянно находятся на седьмом этаже, надеются спровоцировать одно или несколько самоубийств, во всяком случае, они это убедительно дают понять. На это я заявляю: ни у кого из нас — это стало ясно из нескольких слов, которыми мы смогли обменяться за две недели через дверь, и из дискуссии, которая ведётся уже много лет — нет намерения убить себя. Если нас — снова по словам сотрудника — здесь “найдут мёртвыми”, значит, мы будем убиты в соответствии с доброй традицией юридических и политических мер нашего судопроизводства» [XXXIV]. Примечательно, что и это письмо было расценено официальной стороной как часть подготовки к самоубийству…

[31] Вместо статьи 129-а УПК в августе 1976 года в результате изменения статьи 120 закона о судоустройстве была установлена юрисдикция Верховного суда земли в качестве первой инстанции, которая должна была унифицировать уголовное преследование.

[32] Процесс против Ирмгард Мёллер начался 6 марта 1978 года, а 20 марта 1978 года, после трёх заседаний, был приостановлен. В то же время выбранные ею адвокаты были отстранены от суда. Ирмгард Мёллер принудительно доставляли в суд, причём перед этим её с применением силы раздевали и обыскивали охранники-мужчины. 16 марта в результате жестокого обращения она получила сосудистый коллапс, и её отправили в больницу. Медицинский эксперт констатировал повреждения внутренних органов и предупредил об угрожающей жизни опасности. Ирмгард Мёллер признали не способной принимать участие в судебном процессе. Несмотря на это, 20 марта суд вызвал её и отдал распоряжение о применении к ней мер принуждения, так что её доставляли в суд прикованной к инвалидной коляске.

[33] Кристина Куби была арестована в 1978 году и по обвинению в покушении на убийство, приговорена к пожизненному заключению, поскольку она ранила полицейского. Ангелику Шпайтель арестовали в 1978 году в Дортмунде. С ней были Михаэль Кноль, который погиб от полицейских пуль, и позднее скрывшийся в ГДР Вернер Лотце, который застрелил полицейского, но сам смог убежать. После объединения Германии его арестовали, и он сделался главным свидетелем [XXXV], из-за чего получил не слишком большой срок заключения и на время был освобождён.

[34] В 1977 году Португалия, которая в 1974 году освободилась от фашизма, просилась в Европейское сообщество. Но там её принятие вызвало острые споры. ФРГ оказывала сильное давление на правительство социалиста Мариу Суареша, требуя введения жесткой рыночной экономики и изоляции левых, которые выступали за национализацию и широкую земельную реформу.


Комментарии переводчика

[a] Федеральная разведывательная служба.

[b] С 1959 года Клаус Траубе (1928—2016) работал в немецкой и американской атомной промышленности. Он возглавлял департамент ядерной энергетики в немецкой компании «АЭГ», затем перебрался в американскую корпорацию «Дженерал дайнемикс» в Сан-Диего. По возвращению в ФРГ возглавил «Интератом» (часть концерна «Сименс»). В 1970-е годы Траубе превратился из сторонника ядерной энергетики в ее противника. Впоследствии стал выступать за разработку альтернативных источников энергии.

[c] Служба безопасности республики.

[d] Федеральное ведомство уголовной полиции.

[e] Группа охраны границ 9 — подразделение спецназа полиции ФРГ [XXXVI].

[f] Дойче Прессе-Агентур — информационное агентство ФРГ.

[g] Международный трибунал Рассела — общественный трибунал, созданный английским философом и общественным деятелем Бертраном Расселом совместно с французским философом Жан-Полем Сартром. Участниками трибунала стали не только профессиональные юристы, но и писатели, философы, поэты и учёные. Решения трибунала не имели юридической силы. Первый трибунал расследовал военные преступления во Вьетнаме, второй был посвящён событиям в Бразилии и Чили.

[h] «Тагесцайтунг» (“Tageszeitung“) — «Ежедневная газета», которая всегда стремилась быть альтернативой мейнстримной прессе, является кооперативом, управляемом самими сотрудниками.

[i] Отряд назван в честь Бригитты Кульман (1947—1976), псевдоним «Халима». Кульман — член немецкой подпольной организации «Революционные ячейки». Участвовала в угоне самолёта, следовавшего из Тель-Авива в Париж. Цель угона — освобождение политических заключённых, в основном палестинцев, находящихся в израильских тюрьмах, а также шестерых немецких товарищей. Самолёт последовал в Уганду, где при операции по освобождению заложников Бригитта Кульман и её товарищи были убиты.

[j] «Старый боец» — звание старейших членов НСДАП, вступивших в партию до выборов в рейхстаг в сентябре 1930 года. 100 000 первых членов партии получили золотой партийный знак НСДАП.


Комментарии научного редактора

[I] Калькар — небольшой городок в земле Северный Рейн — Вестфалия. Строительство ядерного реактора на быстрых нейтронах было начато на окраине Калькара в 1972 году и, несмотря на бурные протесты в 1977—1980 годах, было закончено в 1985-м. Однако после Чернобыльской катастрофы западногерманские власти впали в панику и заморозили введение реактора в эксплуатацию. В 1991 году было принято решение о демонтаже реактора в Калькаре. Вся эта история обошлась бюджету ФРГ в 4,4 млрд евро.

[II] Ульрика Майнхоф предупреждала об угрозе такой узурпации власти, когда писала об учениях «Фаллекс» (см.: Майнхоф У.М. Путч — как учебное пособие).

[III] «Ландсхут» — имя лайнера «Боинг-737», взятого штурмом в Могадишо. В Германии еще с довоенных времен установилась (как и в некоторых других странах) традиция давать воздушным судам (как и речным, и морским) собственные имена. В данном случае имя было дано в честь города в Нижней Баварии.

[IV] Андравес Сайех Зухейла Сами (р. 1953) — боец Народного фронта освобождения Палестины (НФОП), единственная женщина из четырех бойцов НФОП, назвавшихся «Коммандо им. мученицы Халимы», захвативших самолет компании «Люфтганза» в октябре 1977 года. При штурме самолета была тяжело ранена, выжила чудом. В 1978 году приговорена за участие в угоне самолета сомалийским судом к 20 годам заключения, однако спустя полгода была депортирована в Ирак из-за критического состояния здоровья (З. Андравес не получала в тюрьме лечения, и сомалийские власти опасались в случае ее смерти акций возмездия со стороны НФОП). В 1991 году выехала для лечения в Норвегию, где ей было предоставлено политическое убежище. В 1994 году по требованию властей ФРГ арестована и выдана Германии, где в 1996 году осуждена на 12 лет заключения по обвинению в участии в захвате самолета — вопреки действующему в ФРГ принципу римского права «дважды за одно не судят». Из-за крайне тяжелого состояния здоровья германские власти передали в 1997 году З. Андравес Норвегии для отбытия наказания в норвежской тюрьме. Ввиду невозможности получения полноценного лечения в тюремных условиях была в 1999 году освобождения из-под стражи. Живет в Осло вместе с мужем, известным палестинским ученым, писателем и правозащитником Ахмадом Абу Матаром и их дочерью.

[V] ХСС — Христианско-социальный союз, младший (баварский) партнер в западногерманском блоке ХДС-ХСС. Отличался куда более правой позицией, чем собственно Христианско-демократический союз (ХДС), который и сам был представителем правого направления христианской демократии. Особенно это стало заметно с 1961 г., когда ХСС возглавил Франц-Йозеф Штраус (1915—1988), реваншист с нацистским прошлым.

[VI] Манн Голо (Ангелус Готфрид Томас) (1909—1994) — немецкий историк, сын Томаса Манна. Ученик Карла Ясперса. После прихода нацистов к власти был вынужден, как вся семья Маннов, эмигрировать. В эмиграции преподавал в США в колледже, а затем работал в УСС (предшественник ЦРУ) на германском направлении и занимался антинацистской пропагандой. Вернулся в Германию после II Мировой войны, был профессором политологии в Мюнстере и Штутгарте, затем стал независимым историком, выпустил ряд книг по германской истории, сделавших его знаменитым. В 1960-е годы резко выступил против студенческого движения, сменил взгляды с правых социал-демократических на откровенно консервативные, в конце 1970-х годов стал приверженцем Ф.-Й. Штрауса.

[VII] «Штадельхайм» — крупнейшая мюнхенская тюрьма.

[VIII] В данном случае речь идет сразу о двух пьесах «Антигона» — антифашистской драме Бертольда Брехта (это еще хоть как-то понятно, хотя и символично, и саморазоблачительно), и трагедии Софокла. Запрет второй пьесы был уже чистым проявлением консервативной мещанской трусости и тупости: в классической трагедии была обнаружена не только симпатия к бунту молодежи против репрессивных законов государства, но и «восхваление террористов» (у Софокла Антигона, замурованная в тюрьме, там повесилась, в чем власти увидели явную параллель с «мертвыми коридорами» и гибелью лидеров РАФ). Особенно возмутительным западногерманским властям показался финал «Антигоны» Софокла, где античный хор призывает казнить главу государства — царя Креонта.

[IX] «Спонти» (от спонтанность) — течение в западногерманском левом движении, охватывавшее ряд групп и организаций внепарламентской оппозиции. В идеологии придерживалось амальгамы из анархизма и «неавторитарного» коммунизма; сторонники спонти, в противовес закостеневшим партийным формам, считали «спонтанное творчество масс» революционным инструментом истории в противовес «закостеневшим партийным формам». Пик активности спонти пришёлся на 1970—1980-е годы и был связан со сквоттерским движением и активной работой групп поддержки политзаключённых. Наиболее известные представители спонти — Даниель Кон-Бендит, Йошка Фишер, Отто Шили.

[X] Конгресс «Tunix» состоялся 27-29 января 1978 года в Техническом университете Западного Берлина. Был вызван расколом в левой среде, спровоцированным наступлением карательно-пропагандистского аппарата на левое движение. Собравшиеся на конгресс леворадикалы стремились выработать новые методы действия в изменившихся в связи с массовой демобилизацией активистов условиях. Название «Tunix» представляет собой игру слов «Tue nichts» — «не делай ничего [из навязываемого]», т.е., с одной стороны, не вписывайся в официальную политику и парламентский балаган, а с другой, не уходи в личную жизнь или поиски индивидуального спасения (индивидуальной революции, посредством «расширяющих сознание» препаратов, например).

[XI] Тольмайн Оливер (р. 1961) — немецкий юрист, адвокат, доктор права, специализируется на защите прав инвалидов, заключенных и жертв дискриминации. Выступает также как журналист, сотрудничающий со многими газетами, журналами и телеканалами (в том числе с левыми «Джангл ворлд» и «Конкрет»). В 1994—1995 годах был главным редактором газеты «Юнге вельт». Автор 11 книг, посвященных проблемам тюремной медицины, врачебного права, истории РАФ и вообще западногерманского левого радикализма, проблемам биоэтики.

[XII] В данном случае «совместное содержание» не означает нахождения в одной камере (тем более сразу 15 человек — в «Штаммхайме» просто не было таких камер). Речь шла о праве общения при прогулках, в рекреационном зале, в ванной комнате и в помещениях для встреч с посетителями.

[XIII] Шмидт Гельмут Генрих Вальдемар (1918—2015) — немецкий политический деятель — социал-демократ, представитель правого, проамериканского крыла в СДПГ. В описываемый период — федеральный канцлер ФРГ (1974—1982).

[XIV] Поле Рольф Людвиг (1942—2004) — известный западногерманский активист студенческого движения и внепарламентской оппозиции. Потомственный юрист. Руководитель студенческих организаций в Мюнхене, создатель в 1968 году группы «Правовая помощь для внепарламентской оппозиции». В 1969 году был осужден на 15 месяцев заключения за «строительство баррикад». В 1971 году арестован по обвинению в попытке закупить оружие для РАФ и в 1974-м приговорен к 6,5 годам заключения. На суде обвинение отверг. В 1975 году был обменян (вместе с четырьмя другими политзаключенными) на похищенного «Движением 2 июня» кандидата от ХДС на пост мэра Западного Берлина Петера Лоренца. Как и все остальные обменянные, был доставлен на самолете в Аден. Уехал в Грецию, где был арестован по запросу ФРГ в 1976 году, выдан Германии и вновь отправлен в тюрьму. Освобожден из заключения в 1982 году, после чего уехал в Грецию. Р. Поле всегда отрицал принадлежность к РАФ и утверждал, что является жертвой репрессий из-за того, что был автором идеи создания специальных структур юридической помощи леворадикалам, что резко затруднило для властей ФРГ возможность преследовать и особенно запугивать молодых оппозиционеров.

[XV] Имеется в виду первая коалиция ХДС-ХСС и Свободной демократической партии Германии (1961—1966).

[XVI] Член РАФ Хольгер Клаус Майнс умер в тюрьме 9 ноября 1974 года в возрасте 33 лет после 57 дней голодовки протеста, объявленной членами РАФ в ответ на нарушения их прав в ходе Штаммхаймского процесса.

[XVII] Член РАФ Катарина Хаммершмидт умерла в тюрьме 29 июня 1975 года в возрасте 31 года от рака. Тюремные власти отказывали ей в лечении и в доступе нетюремных врачей. Позже суд Западного Берлина признал ответственность тюремной администрации за гибель К. Хаммершмидт.

[XVIII] 28 сентября 1977 года группа бойцов маоистской «Красной Армии Японии» («Нихон секигун») захватила в воздухе самолет DC-8 японской авиакомпании JAL со 155 пассажирами и 14 членами экипажа на борту, следовавший рейсом Париж — Токио, и посадила его в Дакке. Угонщики добились не только освобождения из японских тюрем девятерых своих товарищей, но и выплаты 6 млн долларов.

[XIX] Круассан Клаус (1931—2002) — западногерманский адвокат, защитник А. Баадера в 1975 году, был арестован в июне того же года по обвинению в организации «незаконной связи» между политзаключенными — членами РАФ, но в августе освобожден. Член независимой «Международной следственной комиссии», занимавшейся смертью У. Майнхоф в тюрьме и признавшей эту смерть убийством. Во время «немецкой осени» Круассан под угрозой ареста бежал во Францию и попросил там политического убежища. Он подготовил и опубликовал свидетельства в пользу версии об убийстве лидеров РАФ в тюрьме, но в ноябре 1977 года по требованию ФРГ был выдан Германии, где и был осужден за помощь РАФ на 2,5 года заключения (с последующим четырехлетним «запретом на профессию»).

[XX] Член РАФ Гюнтер Зонненберг (р. 1954) при аресте в мае 1977 года получил в результате выстрела в упор огнестрельное ранение в голову. Зонненберг четыре недели находился в коме, после выхода из которой остался инвалидом. Несмотря на это, он был в 1978 году приговорен к пожизненному заключению. Содержался в пыточных условиях в одиночной камере, самостоятельно научился заново ходить, говорить, читать, несмотря на изоляцию и посттравматическую эпилепсию. Адвокаты, добивавшиеся его освобождения по состоянию здоровья, систематически получали отказ. После того, как история Зонненберга стала в конце 1980-х годов известна общественности, под давлением протестов (в том числе международных) он был выпущен из тюрьмы по УДО в мае 1992 года.

[XXI] Рот Карл-Хайнц (р. 1942) — немецкий врач, историк, публицист. В 1960-е годы — активист СДС, один из руководителей антишпрингеровских протестов в мае 1968 года (см. о них подробнее: Майнхоф У.М. От протеста — к сопротивлению). Во время «черного сентября» 1970 года находился в Иордании, оказывал медицинскую помощь палестинским партизанам. После возвращения в ФРГ стал одним из основателей и лидеров немецкого операизма. После кёльнского инцидента 1975 года (см. примечание [22]) сосредоточился на работе историка, выпустил книги по истории германского рабочего движения, истории нацизма, истории германских корпораций и их связи с фашизмом и т.д. Получил известность как теоретик операистского автономизма. Основатель и руководитель нескольких операистских исторических журналов, фактический лидер операистско-автономистской группы «Уайлдкэт».

[XXII] Ауст Штефан (р. 1946) — немецкий журналист. В 1966—1969 годах был редактором в «журнале для мужчин» «Санкт-Паули нахрихтен» и одновременно в журнале «Конкрет» (о «Конкрете» см. подробнее: Тарасов А.Н. «Капитализм ведёт к фашизму — долой капитализм!» ). В сентябре 1970 года осуществил похищение дочерей У. Майнхоф, чтобы лишить ее контроля над детьми. Был за это, по его словам, приговорен РАФ к смерти (сами члены РАФ это отрицают). В 1972—1986 годах был ведущим телевизионного политического журнала «Панорама». В мае 1988 года возглавил «Шпигель ТВ магазин», а в 1995 году — АО «Шпигель ТВ». Одновременно с 1994 по 2008 год был главным редактором журнала «Шпигель». В 2008 году был вынужден покинуть «Шпигель» из-за скандала в связи с использованием его медиа-структур в личных целях (в частности, для развития собственного коннозаводческого бизнеса). В 2014—2016 годах — издатель и главный редактор ежедневной газеты «Вельт». Автор 16 книг, соавтор еще трех. Книга Ауста «Комплекс Баадера — Майнхоф» (1985) принесла ему известность, была переведена на несколько языков и экранизирована. Считается важным источником по истории РАФ 70-х годов; бывшими членами РАФ характеризуется как «тенденциозная» и «очернительская».

[XXIII] Записки писались на крошечных клочках бумаги и прятались в условных местах в прогулочных двориках, помещениях для переговоров с посетителями, ванной комнате, коридорах.

[XXIV] Шумовой фон являлся ответом администрации тюрьмы на попытки политзаключенных перекрикиваться друг с другом.

[XXV] Боок Петер-Юрген (р. 1951) – член РАФ, отошедший от организации и ставший свидетелем обвинения. Из бывших подопечных приюта, организованного Баадером и Энслин. Из-за пристрастия к наркотикам отбракован первым поколением РАФ, однако, в середине 1970-х годов, благодаря меньшему знакомству с ним второго поколения организации, ему удалось обмануть товарищей и присоединиться к организации. Принимал участие в похищении Шлейера и нападении на Понто. Убедив партизан РАФ в том, что он болен раком и наркотические средства требуются ему для утоления невыносимой боли, находясь в Передней Азии, Боок вынудил ряд бойцов РАФ попытаться добыть столь необходимые ему медикаменты. В результате этих операций трое партизан РАФ стали жертвами полицейских облав. В 1978 году вместе с группой товарищей был арестован в СФРЮ, попытавшейся выторговать у ФРГ обмен РАФовцев на находящихся в Западной Германии усташских террористов. Проведённое в ходе задержания медицинское обследование установило отсутствие у Боока рака. Из-за отказа ФРГ бойцы РАФ были освобождены и высланы из Югославии. В 1980 году порвал с РАФ, в 1981 году был арестован и начал сотрудничать с обвинением. В 1998 году помилован. Участия в кампаниях травли политзаключённых РАФ не прекращал.

[XXVI] Хофман Зиглинда (р. 1945) — одна из руководителей РАФ в конце 1970-х годов. Член «Социалистического коллектива пациентов» (о «Социалистическом коллективе» см.: Тарасов А.Н. Вьетнам близко, или Партизанская война на берегах Рейна), примкнула к РАФ в 1976 году, в том же году прошла боевую подготовку в лагере Народного фронта освобождения Палестины в Южном Йемене. Считается одним из участников и руководителей похищения Г.-М. Шлейера в сентябре 1977 года и одним из организаторов покушения на главнокомандующего силами НАТО в Европе американского генерала Александра Хейга в июне 1979 года. Была арестована в Париже в мае 1980 года во время подпольной встречи с представителями «Движения 2 июня», на которой шли переговоры о вступлении «Движения» в РАФ. В 1982 году осуждена на 15 лет заключения, в том числе за участие в попытке похищения банкира Юргена Понто — на основе ложного показания свидетеля прокуратуры Хайнца-Иоахима Дельво. В 1995 году, незадолго до окончания срока заключения была обвинена — на основе обнаружившихся донесений «Штази» — в похищении Шлейера и покушении на Хейга и приговорена к пожизненному заключению. Однако поскольку достоверность донесений «Штази» так и не удалось подтвердить, была в 1999 году освобождена по УДО.

[XXVII] Всем бойцам РАФ, пытавшимся получить убежище в ГДР, восточногерманские власти выставили в качестве условия полный отказ от какой-либо политической деятельности и существование под новыми именами и с придуманными биографиями в качестве рядовых обывателей. 9 человек согласились с такими условиями. После аншлюса ГДР они оказались разоблачены и пошли на сотрудничество с прокуратурой ФРГ, став пешками в ее руках и озвучивая нужные властям обвинения. Очевидно, первый шаг к моральному падению они совершили еще тогда, когда отказались от революционной борьбы, предпочтя безопасное мещанское существование в ГДР. Главный свидетель прокуратуры — лицо, пошедшее на сделку с обвинением в обмен на получение каких-либо гарантий или привилегий со стороны германского государства. Детали сделки обычно не разглашаются. Главные свидетели прокуратуры неоднократно уличались постфактум в оглашении на суде под видом свидетельских показаний данных, незаконно полученных оперативным путем, а иногда и просто домыслов обвинения.

[XXVIII] Наиболее популярные в 1970—1980-е годы западногерманские тонкие иллюстрированные журналы.

[XXIX] Мюллер Герд (Герхард) (1948—2007?) — участник западногерманского студенческого движения, член «Социалистического коллектива пациентов», член РАФ с 1971 года. Арестован в июне 1972 года, на следствии «сломался», стал свидетелем прокуратуры, на последующих процессах РАФ давал подробные показания на подсудимых, в том числе откровенно ложные (см.: Тарасов А.Н. Партизан-антифашистов опять называют бандитами). Несмотря на это, сам был осужден в 1976 году на 10 лет тюремного заключения, но досрочно освобожден в 1979 году. Содержался в обычной (не строгого режима) тюрьме, где подвергся остракизму со стороны заключенных. После освобождения был включен в программу по защите свидетелей, получил новые документы и ложную биографию. В марте 2007 года его адвокат Леонора Готшальк-Зольгер сообщила, что Г. Мюллер покончил жизнь самоубийством. Власти ФРГ официально не подтвердили, но и не опровергли это заявление.

[XXX] И. Мёллер имеет в виду, что власти ФРГ надеялись, что она — единственный выживший свидетель убийства лидеров РАФ — умрет в тюрьме.

[XXXI] Г.-М. Шлейер также ответствен за «чистки» в нескольких университетах и за уничтожение заключенных и военнопленных, занятых на строительстве секретных военных объектов в «Протекторате Богемия и Моравия» (см. о нем: Германн К. Ганс-Мартин Шлейер — нацист, делец, политикан; Тарасов А.Н. Вьетнам близко, или Партизанская война на берегах Рейна).

[XXXII] См. подробнее: Дитфурт Ю. Освободительница политзаключенного.

[XXXIII] О «комитетах против пыток» см.: Тарасов А.Н. Вьетнам близко, или Партизанская война на берегах Рейна.

[XXXIV] Откровенный намек на убийство в тюрьме Ульрики Майнхоф.

[XXXV] См. комментарий [XXVII].

[XXXVI] Группа охраны границ 9 (Grenzschutzgruppe 9, GSG-9) — антитеррористическое спецподразделение Федеральной полиции ФРГ, созданное после позорного провала западногерманских спецслужб при операции по освобождению заложников, захваченных палестинской организацией «Черный сентябрь» на мюнхенской Олимпиаде 1972 года. В акции в аэропорту Могадишо было задействовано 30 бойцов ГСГ-9.


Фрагменты из книги: Tolmein O. «RAF – Das war für uns Befreiung». Ein Gespräch mit Irmgard Möller über bewaffneten Kampf, Knast und die Linke. Hamburg: Konkret Literatur Verlag, 2002.

Перевод с немецкого Алексея Маркова.

Комментарии Александра Тарасова и Евгения Лискина.


Ирмгард Мария Элизабет Мёллер (р. 1947) — немецкая революционерка, городская партизанка из первого поколения «Фракции Красной Армии» (РАФ).

Родилась в семье учителя. Изучала германистику в Мюнхенском университете, активная участница студенческого движения и активистка анархистского «Чёрного креста» — группы «Чёрная помощь». В 1971 году присоединилась к РАФ. Разыскивалась по обвинению в уничтожении полицейского в Гамбурге в 1971 году, организации подрыва здания полиции Аугсбурга в 1972 году и подрыва европейской штаб-квартиры войск США в Гейдельберге в 1972 году.

Летом 1972 года вместе с Клаусом Юншке выдана провокатором. В 1976 году приговорена за членство в РАФ к четырём годам заключения. В том же году после «самоубийства» Ульрики Майнхоф переведена в тюрьму «Штаммхайм» к другим заключённым первого поколения РАФ. В 1977 году объявлена участницей «коллективного самоубийства» руководителей РАФ, однако единственная из них выжила и полностью опровергла официально навязываемую версию событий в «Штаммхайме» в «ночь смерти».

Переведена в тюрьму Любека, где продолжала находиться в полной изоляции и под постоянным надзором. Благодаря сопротивлению политических заключённых, давлению женских организаций, протестам правозащитных групп и групп солидарности с военнопленными со временем условия заключения И. Мёллер были несколько смягчены. В 1979 году приговорена к пожизненному заключению, освобождена в 1994 году условно-досрочно из-за тяжелого состояния здоровья. В общей сложности провела в заключении 22,5 года — самый большой срок на тот момент, отбывавшийся женщиной в ФРГ.