Дело было, действительно, как раз на Троицу 1910 г.[1], и при обстоятельствах, правильно изложенных в докладе Кулябко[2] Департаменту полиции от 2 сентября 1911 г. Был теплый, солнечный день. Мы только что пообедали в 2 часа. Вдруг мне сообщают, что какой-то господин пришел и спрашивает, — можно ли меня видеть? Я просил пригласить пришедшего в мою комнату. Вскоре дверь отворилась и в комнату вошел довольно высокий, стройный и изящно одетый молодой человек, который, поклонившись, спросил:
— Простите... Вы будете Егор Егорович Лазарев?
— Я самый... Чем могу служить?
— Я имею к вам экстренное поручение: передать вам вот эти письма, которые привезла из Парижа одна дама, остановившаяся у Кальмановича[3]. Письма ей поручили передать немедленно по приезде в Петербург вам, по адресу редакции «Вестника знания». Но, по случаю праздников, контора редакции заперта, и сегодня утром она там вас не нашла. А между тем письма весьма спешные: ей было сказано, чтобы она ни минуты не ждала и по приезде немедленно вам письма передала. Я только что от Кальмановичей. Но они тоже на даче в Финляндии. Ему тоже есть письмо. Кальмановичу послана экстренная телеграмма, чтобы немедленно приехал. Эта дама моя хорошая знакомая. Она была в отчаянии, что не может тотчас же выполнить поручение. Я решил ей помочь — и взялся немедленно найти вас и передать письма. Я это делаю с тем большим удовольствием, что мне необходимо было повидаться с вами. Даже более того, я, собственно, и в Питер приехал, чтобы повидаться с вами.
Я пригласил его сесть и стал разбирать письма, тщательно рассматривая их.
— Здесь есть письмо для члена Гос. Думы Булата...[4] — сказал я.
— Она была и у него. Его нет в городе. В этом случае приезжей сказано, чтобы все письма передать вам.
— Как прикажете? Переговорить о вашем деле сначала, если вы имеете еще что-нибудь сказать, или вы позволите мне сначала прочитать письмо?— обратился я к Богрову.
— Егор Егорович, мне нужно переговорить с вами об очень важном деле. Я просил бы вас уделить мне свободный час. Если позволите, я приду в другое, назначенное вами время. А теперь я не смею отнимать ваше время ... Я уйду на полчаса, чтобы не мешать вам, и потом зайду. Может быть, вы захотите что-нибудь спросить приезжую даму, повидать ее или сообщить что-нибудь? Я человек свободный и весь к вашим услугам.
— Зачем уходить? Сегодня праздник, я свободен. Сейчас увидим, нужно ли приезжую видеть.
Письмо, действительно, было спешное. Между прочим, требовалось предупредить скрывавшегося товарища о том, что его место пребывания открыто и чтобы он немедленно исчез оттуда. Не отрываясь от письма глазами, я обдумывал, что делать. Обсудив положение и решив повидать в тот же день Кальмановича и других нужных лиц, я спокойно положил письмо в карман и обратился к гостю.
— Все равно ничего нельзя сделать: два дня праздников, и нужные учреждения будут закрыты. Не вовремя приехала. Если ничто не задержит, я постараюсь быть у Кальмановичей. А теперь я к вашим услугам. Позвольте узнать, с кем имею дело?
— Новоиспеченный помощник присяжного поверенного, Дмитрий Григорьевич Богров[5]. Вам мое имя ничего не скажет. В торжественных случаях я прикрываюсь славой моего дедушки, написавшего свои «Записки старого еврея»[6]. Я чувствую себя в очень неловком положении, приступая к делу, которое меня интересует. Неловкость заключается в том, что вы меня совсем не знаете, а я вас знаю давно. Между тем дело, по которому я обращаюсь к вам, чрезвычайно деликатное и требует полного и с вашей стороны ко мне доверия. Я не знаю, удастся ли мне внушить вам необходимое ко мне доверие. Но я прошу вас облегчить мне эту задачу. Ибо без вашего доверия все мои планы разлетаются прахом.
Я чувствовал по тону, что он как будто бы стесняется сказать про свои какие-нибудь любовные похождения, и смеясь поощрил его:
— Ваше предисловие сразу захватывает любопытство слушателя, как в хорошем французском романе, который начинается картиной: «На башне св. Мадлены пробило 12 часов ночи, когда фигура, закутанная в черный плащ...» и т.д. Говорите прямо: перестали учиться, хотите жениться или губернаторское место получить? Будьте покойны,— с моей стороны препятствий не будет.
Богров улыбнулся, но, сразу понизив голос, спросил:
— Я хотел бы побеседовать с вами абсолютно конфиденциально. Нам никто здесь не помешает?
Я встал, отворил дверь в залу, заглянул. Там никого не было.
— Я живу у своих хороших знакомых. Мы совершенно одни. Можете говорить.
Богров прошелся несколько раз по комнате и потом, подойдя близко ко мне, вдруг выпалил:
— Я решил убить Столыпина...
— Чем он вас огорчил? — спросил я, стараясь не показать свое удивление.
— Вам кажется это шуткой или сумасшествием с моей стороны. В этом и беда, что я-то вас знаю, а я для вас фигура темная. То, что я сказал, не шутка и не сумасшествие, а обдуманная задача, которую я решил во что бы то ни стало выполнить.
— Тогда — за чем же дело стало? Что же, вы хотите пригласить меня в компанию или в секунданты?..
— Егор Егорович, вам, по-видимому, смешно, а мне очень тяжело. У меня нет подходящих товарищей, с которыми я мог бы посоветоваться. Я рассчитывал, что вы серьезно отнесетесь к моему сообщению.
— Дмитрий Григорьевич, у каждого человека есть свойственный ему темперамент. Предоставим свободу каждому быть самим собой. Вы человек серьезный, я человек шутливый. Но будьте уверены, что я слушаю вас с величайшим вниманием. Позвольте мне быть с вами столь же откровенным, каким вы являетесь сами. Это нужно, чтобы не было никаких недоразумений. Итак, — почему вы рассерчали на Столыпина и почему обратились ко мне?
— Столыпина лично я никогда не видал. Но думаю, что он является теперь самой зловредной фигурой и вождем правительственной реакции. Укажите другое, более зловредное лицо, и я вам буду очень благодарен.
— Итак, ваши разногласия со Столыпиным чисто идеологического свойства. Почему же вы обращаетесь к моему посредничеству? Чем я могу быть полезным, чтобы удовлетворить ваши желания?
— Вы должны знать, что я не новичок в идейном движении. С гимназической скамьи я прошел всю гамму прогрессивных воззрений, от либерализма до анархизма включительно. И предавался их изучению с большим энтузиазмом. Дальше анархизма идти было некуда. А я им также искренно увлекался. Пройдя всю эту идейную гамму, я, наконец, пришел к заключению, что чем идеи радикальнее, тем они более утончены. Я и теперь ценю моральную силу анархизма, но для обширных массовых движений и общественных переворотов необходима организованная партийная деятельность. Индивидуальное воздействие, или реакция, на среду совершается больше по вдохновению или настроению и не обращает внимания на настроение общества или народных масс, тогда как для определенного воздействия на массы человеческая деятельность должна быть не только индивидуально моральной, но и общественно целесообразной. Если бы я выступил с боевым актом перед своими товарищами раньше, то все анархисты одобрили бы мой поступок, но помочь мне не могли бы, а если бы помогли, то при настоящих условиях только дискредитировали бы крупный общественный и политический акт. Выкинуть Столыпина с политической арены от имени анархистов я не могу, потому что у анархистов нет партии, нет правил, обязательных для всех членов. Совершив удачно намеченный акт, я мог бы только ангажировать одного себя, заявив, что я действую от своего имени. Кем бы индивидуально я ни был, анархист, монархист или беспартийный. Чтобы вы лучше поняли мою мысль и мое настроение, представьте такой случай: завтра какой-нибудь пьяный хулиган покончит случайно со Столыпиным, или ревнивый муж пристрелит министра за его непрошеное вмешательство в чужую семейную жизнь. Во всех этих случаях — Столыпин становится безвредным и устранен с политической арены. Я спрашиваю, какое политическое значение будет иметь при таких условиях смерть или удаление Столыпина? Не более чем нормальная, естественная смерть, т. е. — никакого политического значения. Теперь возьмите мой случай. Представьте себе и поверьте на время мне, что я решил бесповоротно устранить Столыпина по моим индивидуальным идеологическим соображениям. Теперь я вполне понимаю, что всякое индивидуальное действие лишь ослабит и воспитательное и политическое значение столь крупного факта. Другое дело, если бы хорошо организованная партия, вроде партии социалистов-революционеров, согласилась использовать мой акт и в случае его удачи санкционировать его как совершенный по постановлению или просто с согласия партии...
— Браво! Я начинаю понимать. Продолжайте.
— Продолжать, в сущности, нечего. Вы теперь ознакомились с моими взглядами и положением и понимаете щекотливость моего положения, а именно того, что я обращаюсь к вам, будучи вам совершенно неизвестным. Я решился обратиться к вам, оправдывая это решение тем, что я компрометирую этим не вас, а себя. Вы понимаете, что мне не с кем откровенно поделиться и посоветоваться. Когда у меня окончательно созрело решение покончить со Столыпиным, я стал искать путей, чтобы войти в сношение с вашей партией и получить от нее санкцию моего выступления. Через знакомых лиц я узнал, что с Ц. К. партии можно войти в сношения через Николая Александровича, который теперь в Москве, или через Нину Александровну[7], которая должна быть в Петербурге. Но я узнал, что вы здесь, и решил приехать к вам. Чем бы ни кончились наши переговоры, решение мое неизменное. Я вам откровенно скажу, что я формально записался [как] помощник присяж. поверенного в Киеве, но я приехал сюда в расчете быть ближе к цели. Чтобы получить право проживания здесь, я рассчитываю записаться в помощники к Кальмановичу или к одному из здешних присяжных поверенных. Вообще, я надеюсь основаться здесь, а не в Киеве. Итак, — вот каково положение. Обдумайте хорошенько. Наведите обо мне справки и в случае благоприятных сведений помогите добиться санкции партии. Это все, чего я добиваюсь. Что вы скажете?
— Этот вопрос не так прост, как вы его себе представляете. Такие вещи экспромтом не делаются. Боевые выступления партии после тщательного обсуждения производятся по определенному плану, определенными лицами, которые, в сущности, идут на смерть, — вы не забывайте этого, — идут, конечно, совершенно добровольно, как и вы, но поведение которых находится под контролем. Участники должны быть люди партийные, надежные, преданные, лично известные по крайней мере тем членам Ц. К., которые ведают Боевой Организацией. Вы же предлагаете экспромт. Вы же сами говорите, что вы-то меня знаете, а я вас в первый раз вижу. Когда партия санкционирует боевой акт, она берет на свою ответственность не только все последствия акта, но и ответственность за личное поведение участников в нем. На откровенность позвольте ответить откровенностью. Я вас не знаю, но лично я вам верю. И однако, этого недостаточно. В этом деле, больше чем в каком-либо другом, все зависит от настроения, темперамента и силы воли. Настроение людей бывает переменчиво. Скажу больше: в этом отношении хорошо ли вы знаете сами себя?
— О моем настроении не беспокойтесь. Я пришел к вам не случайно и не экспромтом. Я знаю, на что иду и знаю все последствия. Я не новичок в революционном движении. Но все теоретические споры мне опротивели. Нужны дела, а не слова. Не все способны к активной и боевой деятельности — я это понимаю,— но не следует загораживать дорогу тем, которые сами рвутся в бой и, может быть, не способны ни на какую мирную и чисто культурную деятельность.
— Позвольте мне высказать мои мысли вслух, — заметил я. — Я смотрю на вас и любуюсь: какой блестящий молодой человек — умный, начитанный, бывалый, — что называется — из молодых да ранний; вся жизнь у него впереди; сколько добра и пользы мог бы людям принести... и вдруг — разочарование… Что ж, вы Печорина в себе чувствуете? Вы простите, Д. Г., в таких делах люди должны говорить откровенно, устраняя всякую мысль об обиде. Я спрашиваю вас, что вас побуждает, человека молодого, цветущего здоровьем, брать на себя столь радикальную инициативу и ответственную роль.
— Я человек состоятельных родителей, учился в Мюнхене и знаю и изъездил почти всю Европу. Я был в Швейцарии с матерью и жил неподалеку от Кларана и вашей фермы[8]. Я слыхал и тогда про вас, но познакомиться не удалось. А я был падок тогда и на революционные теории, и на самих революционеров. Я знал множество выдающихся лиц — революционеров, социалистов и анархистов почти всех стран Европы. Анархисты привлекали меня своей последовательностью. Но в условиях З. Европы, при полной политической свободе в большинстве стран, деятельность анархистов раздваивается. Теоретики и такие святые люди, как Крапоткин[9], Реклю, Ньюенгюис[10] и др. — простые мечтатели, а вульгарные анархисты представляют полуграмотный сброд, из которого набираются провокаторы или выходят такие артисты, как Равэшоль[11] и Ко. Я пришел к заключению, что в русских условиях систематическая революционная борьба с центральными правящими лицами единственно целесообразна. В России режим олицетворяется в правящих лицах, которые тем и сильны, что остаются неизвестными и недоступными.
— Почему же вы облюбовали Столыпина, а не другое лицо, если вы признаете центральный террор?
— Потому что, по-моему, важнее Столыпина только царь. А до царя мне добраться, одному, почти невозможно. Но если бы партия взялась мне помочь, я отдался бы охотно в ее распоряжение.
— Вы еврей? — спросил я.
— Еврей.
— Тогда — вы человек неподходящий...
— Как так? Почему?
— Потому что партия не позволяет нашего батюшку царя евреям убивать...
— Вы думаете — из боязни еврейских погромов?
— Главным образом — поэтому. Вообще, не представляйте участия партии в боевой деятельности столь упрощенно. Захотелось вам убить Столыпина, партия сейчас — санкцию: бей в мою голову! Индивидуальный террор может быть очень вреден даже тогда, когда он направляется на осужденных уже партией лиц. Почему, напр., вы думаете, что партия оставила Столыпина в покое? В истории революционного движения были такие случаи, когда таких любителей-одиночек, как вы, товарищи запирали в карцер, чтобы они своим вмешательством не помешали уже организованно поставленному предприятию.
— Тогда пусть партия укажет какое угодно другое лицо. Я готов отдать себя в полное распоряжение партии.
— Отчетливо ли вы сознаете, что делая это предложение, вы осуждаете себя на смерть?
— Если бы я этого не сознавал, я не обратился бы к вам. Я пришел просить не материальной или технической помощи партии, а помощи идейной и моральной. Я хочу обеспечить за собой уверенность, что после моей смерти останутся люди и целая партия, которые правильно истолкуют мое поведение, объяснив его общественными, а не личными мотивами.
— И все-таки возникает еще один очень важный вопрос. Вы видите, что не партия, а вы сами берете на себя инициативу как в выборе лица, которое нужно устранить, так и в способах этого устранения. Но чтобы санкционировать при таких условиях ваше выступление, партия должна знать вас основательно и убедиться, что вы способны не только выполнить акт, но и с надлежащим достоинством держать себя на следствии и суде. А для этого требуется необыкновенное мужество. Партия С.-Р. открыто объявила на жизнь и смерть войну самодержавию. Это правда. Но согласитесь сами, что партия, взявшая на себя страшную ответственность за судьбы своей страны перед целым светом, не может относиться к своим боевым выступлениям легкомысленно, санкционируя экспромтом предложение первого встречного. Боевые акты в гражданской войне являются более одиозными, чем массовые убийства при внешней войне. Эта одиозность может быть — если не покрыта, то значительно ослаблена в общественном мнении только проявлением высокого энтузиазма, самопожертвования и, если хотите,— истинного патриотизма. Только при таких условиях боевые акты могут быть целесообразны и находить себе оправдание. Поэтому и в Боевую Организацию принимаются не все желающие, а лица, проявившие себя в работе в партии, люди известные и испытанные, на которых можно положиться, что они исполнят свой долг до конца и поддержат честь и достоинство партии и дела, которое она защищает. Боевая деятельность, более чем всякая другая революционная деятельность, должна быть добровольной, т. е. исключающей всякое принуждение или искусственное давление. Только полная самоотверженная готовность исполнить свой долг до конца, — до смертного конца, — дает людям силу выносить страшные волнения и часто долгие лишения в период подготовления к последней битве... С внешней стороны ваше предложение есть акт вполне добровольный. Но для меня вы являетесь лицом совершенно незнакомым. И позвольте спросить вас еще раз, — знаете ли вы сами себя? т. е. ручаетесь ли вы сами за себя? Не действуете ли вы под давлением какой-либо временной, так сказать «навязчивой» идеи? Серьезно советую и прошу вас, обдумайте хорошенько еще раз и проверьте себя.
— Мне очень тяжело вас слушать, Е. Е. Несомненно, вы очень добрый человек, но я пришел не проповеди слушать, а просить совета и помощи, Вы считаете меня неразумном мальчиком. Но я много пережил и много передумал. Решение мое неизменное. Никто больше Столыпина не заслуживает особого внимания революционеров. В этом и вы, конечно, согласны. Удар в центр, быть может, был бы более внушителен, но мне, решившему действовать на свой страх, это не по силам. А со Столыпиным я надеюсь справиться один. Повторяю: я знаю, на что я иду, знаю и последствия. Я прошу об одном, чтобы в общих интересах мое выступление сделать внушительным и целесообразным.
— Разрешите мне задать вам два вопроса.
— Пожалуйста. Я признаю за вами право отнестись ко мне самым строгим образом. Вы имеете право знать все и спрашивать обо всем.
— Сколько вам лет?
— Примерно 23.
— Вы получили образование за границей. Имеются у вас собственные средства?
— Своих средств нет, но у меня отец состоятельный человек.
— Вообще, я не понимаю,— откуда взялся у вас такой пессимизм?
— Как? Почему пессимизм?
— Подумайте сами. Вы блестящий молодой человек, даже еще не успевший совсем расцвесть... Умный, образованный, повидавший свет… Если не красавец, то недурен собой. Короче сказать, перед вами открывается блестящая карьера в любой отрасли общественной жизни. При желании вы можете принести огромную пользу культурной работой, не прибегая к таким крайним мерам. И вот, когда перед вами открывается настежь дверь общественной жизни и деятельности, вы вдруг заявляете: «Не хочу жениться, хочу застрелиться». Потому что ваше предложение с посторонней точки зрения кажется именно таким нелепым парадоксом.
— Что же, по-вашему, молодые люди не должны участвовать в боевой деятельности ...
— Нет, в Боевой Организации огромное большинство всегда состояло из молодых энтузиастов. Но там они сознавали себя звеном в цепи сложной партийной работы. Как в армии существуют разного рода оружия: пехота, кавалерия, артиллерия, так и в политической борьбе необходимо разделение труда. Артиллеристы, стоя в укромном месте, не чувствуют себя изолированными или забытыми. Они знают, что они исполняют определенную функцию в сложном процессе планомерной борьбы. Они знают, что имеются люди, вожди, которые скажут, когда нужно выступать или отступать. Доверие к вождям, вера в правое дело устраняют из головы организованно действующего человека заботу и тревоги за исход сложного целого. Он понимает, что успех этого целого зависит от поддержания дисциплины, от согласованности действий, от своевременного исполнения своих обязанностей, т. е. приказов со стороны лиц, специально наблюдающих за общим ходом битвы или движения. Тогда внимание отдельного воина сосредоточивается на выполнении только своих специальных обязанностей, часто чрезвычайно мелких и в то же время абсолютно необходимых. Когда сражение кончается победой, честь победы принадлежит всем, от простого солдата до главнокомандующего. Все это столь же справедливо и в сфере социальной или политической борьбы! При разделении труда работа каждого чрезвычайно облегчается, потому что упрощается. Не таково положение ваше, вы сами по себе, один представляете целую армию: вы хотите быть и главнокомандующим, и простым рядовым солдатом. Вам приходится ставить и цели, определять пути и средства для их достижения и приводить все это самому в исполнение. Немудрено, если при таких условиях окажутся пробелы либо в определении целей и средств, либо в их достижении и практическом приложении. Вы и швец, и жнец, и на дуде игрец. Не всякий, конечно, способен быть членом Боевой Организации, но те молодые люди, которые, после многих испытаний, входят, наконец, в Боевую Организацию, только по своему желанию переменяют один род партийной или общественной службы на другой. Это вступление в члены Б. О. вызывается и сопровождается не пессимизмом, а наоборот, — усиленным оптимизмом, даже энтузиазмом, который совершенно удаляет мысль о предстоящей опасности и мысли о будущем: «Что-то скажет княгиня Марья Алексеевна?» Что бы ни случилось с ним, он знает, что его интересы и интересы партии, а значит, и интересы страны, народа или человечества совершенно тождественны. Есть люди близкие, товарищи, которые будут защищать его идеи, его действия, и как бы ни безнадежно было современное положение, но придет время, и будущие поколения поймут мотивы его деятельности, поймут и оправдают поступки его. Повторяю, ваше положение совершенно иное. Вы идете на смерть в одиночку, без связи даже с близкими товарищами. Такое поведение указывает на какое-то разочарование, на утрату веры в идеал, в красоту общественной жизни, на равнодушие к своей собственной жизни. Вот что я называю больным пессимизмом, который не вяжется ни с вашим возрастом, ни с вашим общественным положением.
— Какой же ваш ответ на мое предложение, которое я после долгих размышлений решил поверить вам? Примите во внимание, что с такими предложениями и совещаниями не ходят славить из двора во двор. Мне не с кем больше посоветоваться о моих планах. Поэтому подумайте на досуге о том, что я вам сказал, и позвольте мне еще раз зайти и побеседовать с вами. Я питаю надежду, что, наведя справки обо мне и ознакомившись лично со мною, вы отбросите филантропию и перестанете жалеть легкомысленного молодого юношу, который хочет сметь свое мнение иметь, не спросясь более зрелых людей. Я вижу, — ваше настроение отеческое, а не деловое. Вы хотите наставить меня на путь истинный, дабы я усердно занимался своей адвокатской практикой и, между прочим, всякой иной культурной деятельностью: почитывал и пописывал революционные брошюрки и т. п. А между тем вы ведь знаете лучше меня — во что обошелся манифест 17 октября. Ведь после уже манифеста карательные экспедиции залили рабочей и крестьянской кровью всю страну. Где I и II Думы? Ведь всему свету известно — как и при каких условиях они были разогнаны и какими последствиями сопровождались. Я еврей, и позвольте вам напомнить, что мы и до сих пор живем под господством черносотенных вождей. Евреи никогда не забудут Крушеванов, Дубровиных, Пуришкевичей[12] и тому подобных злодеев. А где Герценштейн?[13] а где Иоллос?[14] Где сотни и тысячи других растерзанных евреев — мужчин, женщин и детей, с распоротыми животами, с отрезанными носами и ушами? Если в массах и выступают иногда активно против таких злодеяний, то расплачиваться в таких случаях приходится «стрелочникам», главные же виновники остаются безнаказанными. Указывать массам действительных виновников лежит на обязанности социалистических партий и на интеллигенции вообще. Вы знаете, что властным руководителем идущей теперь дикой реакции является Столыпин. Я прихожу к вам и говорю, что я решил устранить его, а вы мне советуете вместо этого заняться культурной адвокатской деятельностью... Я это объясняю только тем, что вы не подготовлены к обдуманному ответу. Поэтому я прошу вас обдумать мое предложение и затем — позвольте мне зайти к вам в другой раз. Время и место укажите сами. Я человек свободный и готов явиться к вам по первому призыву. Я надеюсь, что в следующий раз мы скорее поймем друг друга.
— В этом отношении наши роли меняются: вы большой оптимист, а я, напротив, пессимист. Во всяком случае, если ваше намерение неизменно, то при всех условиях вы должны вести себя так, чтобы впоследствии не скомпрометировать тех лиц, которых не следует компрометировать. Все свои знакомства вы должны ограничить, — так сказать — присутственными местами. Со мной, официально, вы встречаться не должны, даже у Кальмановичей, где я часто бываю. Приходите через неделю тоже в воскресенье, но вечером, часов в 9.
На прощанье Богров с улыбкой и изысканной вежливостью просил извинить его за его часто непочтительные возражения. На это я ответил улыбкой и глубокой благодарностью ему — за то, что я так дешево отделался за свои неуместные советы и проповеди.
Таким образом, мы расстались очень довольные друг другом, после двух или трех часов беседы.
Тотчас же после ухода Богрова я отправился исполнять поручение. В тот же день был послан нарочный, который должен был предупредить скрывавшегося товарища.
Поздно вечером того же дня я пошел к Кальмановичу, который в ту же ночь должен был выехать в Варшаву по судебному делу. Дамы, привезшей мне письма из Парижа, я уже не застал. Так что сообщения полковника Кулябко Департаменту полиции, основанные на рассказах Богрова, довольно точны. Дама уехала с первым отходящим поездом в Москву.
Я сказал Самуилу Еремеевичу, что через Богрова я получил очень важные письма. Богрова я совсем не знаю и пришел спросить, — что он за человек и можно ли ему доверять. Дамы этой я не застал, а между тем он передавал от нее устные сообщения довольно деликатного свойства. Я нарочито преувеличил свои опасения. Кальманович успокоил меня, говоря, что Дмитрий Григорьевич многообещающий молодой человек, сын почтенного присяжного поверенного в Киеве, хорошо Кальмановичу известного. Дмитрий Богров благовоспитанный молодой человек, образованный, начитанный и, может быть, немножко чересчур радикальный. Но это со временем сгладится. Скорее, его следует немного сдерживать. Он слишком привык к вольному заграничному языку. Можете быть спокойны, — закончил Кальманович.
Про себя, внутренне, я относился отрицательно к предложению Богрова, потому что обнаружение провокации Азефа всюду внесло деморализацию в партию. Если бы выступление против Столыпина было предпринято партией и организованно, т. е. с принятием во внимание всех предосторожностей, в определенный момент, к которому Ц. К. подготовлен, тогда оно могло быть своевременно и, пожалуй, целесообразно. Но ставить самое партию в зависимость от постороннего человека, который ведет ответственное предприятие за свой страх, при тогдашних настроениях было прямо опасно.
Тем не менее, Богров мне показался симпатичным и во всяком случае искренним. В глубине души у меня сидело убеждение, что Богров руководится каким-то повышенным настроением, на манер фанатической настойчивости Соловьева в стремлении совершить покушение на жизнь императора Александра II. Я считал его настроение болезненным и предполагал подействовать на него успокоительно, отговорить от жизненной ставки «ва-банк» и направить его мысли, силы и способности на более длительную и производительную деятельность. Для того, чтобы с этой целью более основательно подготовиться к будущему свиданию с ним, я решил собрать о нем более основательные сведения. Через своих петербургских товарищей я познакомился с киевскими землячествами студентов, с надежными и идейными представителями их, эсерами, эсдеками и бундистами. Киевляне всех оттенков единодушно утверждали, что Дмитрий Богров анархист. Относительно моральной оценки мнения эсеров разделились: один дал восторженные отзывы, ибо считал, что знакомство с Богровым заставило его серьезно заняться общественными вопросами. Другой сказал, что Богров человек умный, дельный, анархист, но в своем радикализме — человек просто с жиру бесится. Человек — барин, буржуй, нужды никогда не видал; не прочь покутить. «В таких анархистов я не верю», — закончил свой отзыв другой. Но более определенный и более отрицательный отзыв дал мне бундист. Тот прямо сказал, что в серьезных делах лучше с Богровым не связываться.
— Почему? — спрашиваю я.
— Во-первых, потому что он анархист и принципиальный скептик. Как бы кто основательно ни говорил, Богров непременно останется при особом мнении. Он никогда не соглашается ни с кем. Но это дело второстепенное... А я все-таки советовал бы с ним быть осторожным... Пожалуйста, чтобы это было между нами... Про него разные нехорошие слухи ходят. Может быть, это неверно. Но мы сторонимся от него и он сторонится от нас.
— «Нехорошие слухи», говорите вы. В каком же смысле? В смысле политической неблагонадежности или в смысле легкомысленной жизни и поведения, кутежей или что-нибудь в этом роде?
— Трудно, знаете, сказать что-нибудь положительное, когда слышишь разнообразные слухи. Говорят даже, что он оговаривал при дознании. Но вероятнее всего, все эти слухи идут от того, что у анархистов никакой конспирации нет и набирают они в свою среду всякую дрянь. Лучше стоять подальше от них. Так советуют наши товарищи.
Такие разноречивые отзывы киевлян только укрепили меня в отрицательном ответе на предложение Богрова. Я решил попытаться разбить его мрачное настроение. После расспросов киевлян у меня укрепилась мысль, что Богров истрепал нервы, разочарован и впал в пессимизм.
Мои сведения о Богрове были все-таки поверхностные и отзывы о нем противоречивые. Приходилось полагаться больше на собственное чутье. Тем более, что киевские студенты-социалисты мне заявили, что на беспристрастие бундистов в этом случае полагаться нельзя, ибо Богров — еврей, человек остроумный, любит язвить, а бундисты ко всем евреям-социалистам, стоящим вне Бунда, относятся вдвойне отрицательно. Сторонник же Богрова отзыв бундиста о Богрове назвал прямой «клеветой». Вернувшийся из Варшавы Кальманович дал самые лестные отзывы о самом Богрове и о его семье. «Что касается до “анархизма” Богрова, — сказал он, — то после революции 1905 г. кто из молодежи не увлекался максимализмом?.. Теперь же он мне кажется очень рассудительным человеком и, вероятно, будет хорошим присяжным поверенным», — так закончил свой отзыв Кальманович. Помнится, что Кальманович даже предупредил меня, что Богров хочет переговорить со мной по какому-то важному делу, и спрашивал Кальмановича, можно ли со мной, Лазаревым, иметь дело для сношений с эсеровской партией. Кальманович дал обо мне лестный отзыв. Этот запрос Богрова Кальмановичу был раньше приезда дамы из Парижа. Значит, Богров не обманывал, когда при свидании сказал мне, что, независимо от данного поручения, он хотел видеть меня и даже чуть ли не для того и в Петербург приехал.
При таких условиях произошло мое второе свидание с Богровым.
Во второе свидание мы просидели и пробеседовали более 3 часов. Богров пришел ровно в 9 часов и ушел заполночь. Я не буду подробно излагать все разговоры. И им, и мною были повторены аргументы первого свидания.
На вопрос, — к какому заключению я пришел по поводу его предложения, я прямо ответил, что решил по-дружески отговорить его от выступления.
— Глядя на вашу молодость, образование, опытность и физическое здоровье, я совершенно убежден, что ваше крайнее решение было навеяно болезненным настроением. Мы ведь условились говорить друг с другом откровенно,— продолжал я. — Я, напр., причиной вашего мрачного взгляда на жизнь предполагаю несчастную любовь… Какова бы ни была причина вашего пессимизма, для меня ясно, что вы, охваченный тяжелым настроением, снесли яйцо и, уединившись от всего света, как клушка сели на него и стали высиживать, надеясь получить цыпленка. Между тем, какое бы горе ни наваливалось на человека, пока человек жив, всякое его горе — дело преходящее. Ведь подумайте хорошенько, — раз это не личная месть, а глубоко общественное служение, зачем вы уставились глазами на кончик своего носа и не хотите видеть широких горизонтов общественной, национальной и мировой жизни, в которой растворяется личная жизнь? Ведь в нынешние времена общественная жизнь, в которой нам приходится участвовать, бесконечно сложна и требует самой разнообразной деятельности. Вы еще только вступаете в жизнь, и мне кажется, что при вашей решимости к самопожертвованию и с вашими способностями вы могли бы принести пользы неизмеримо больше на других поприщах общественной жизни. А такие индивидуальные и изолированные выступления обыкновенно являются для всех неожиданными и, вызывая неизбежную реакцию, редко бывают удачными. Вследствие этого, при неудаче, даже радикальные слои общества начинают нападать на изолированного неудачника.
Я привел, как пример, покушения Березовского[15], Каракозова и Соловьева на Александра II, которые вели себя на суде с достоинством и умерли героями. Критикуя намерения своего собеседника, я провел аналогию между ним и Соловьевым. Тот тоже задумал убить царя, и как его ни уговаривали отказаться от этого намерения, он все-таки настоял на своем.
Богров внимательно выслушивал мои рассуждения, вставляя вопросы относительно дела Соловьева. В разговоре мы вспоминали разные случаи изолированных и организованных покушений, вплоть до дела Петрова[16].
— Но представьте себе, — сказал Богров, — что намерение мое неизменно. По каким причинам такая боевая партия, как ваша, может отказаться от содействия со стороны идейных добровольцев, вроде меня? Я знаю, что успешное покушение на царя имело бы более существенное значение, но я не берусь за это потому, что для отдельного лица это дело теперь невозможное. Но я избираю не третьеразрядного стрелочника, а, можно сказать, второе лицо после царя. В оценке выступления против Столыпина едва ли можно сомневаться. Вы стоите на ложной точке зрения. Вам, по-видимому, просто жаль меня. Я очень ценю это, но я прошу вас стать на деловую точку зрения. Ведь этот план я составил сам, не спрашивая никакой партии, и решил сам, без помощи кого-либо, привести его в исполнение. Я все равно так и сделаю, но меня тяготила одна мысль; мой поступок могут истолковать так, что мой акт потеряет всякое политическое значение. Я уж вам говорил: какое значение будет иметь смерть Столыпина, если его случайно убьет сорвавшаяся вывеска, или его прикончит муж его любовницы? Егор Егорович... Вы первый, с кем я решил поделиться своими тревогами... Будьте старшим другом… отцом родным… Помогите мне добыть санкцию вашей партии. Мне казалось, что Ц. К. вашей партии не может отказать в моей просьбе... Поймите меня и то, что я прошу... Я не прошу никакой ни материальной, ни технической помощи от партии. Я знаю, что единственное возражение, которое я мог ожидать, состоит в том, что вы и партия меня не знаете и не можете положиться, как я буду себя вести после акта и на суде. Вот единственно это возражение, которое я хотел бы устранить. Что я предлагаю и прошу?.. Обратите на это внимание, — продолжал Богров умоляющим тоном, который меня и удивил и привел в смущение. — Я прошу партию о том, чтобы она санкционировала мой акт только в том случае, если она убедится, что я веду себя достойно и умру тоже достойно. До самой смерти я не буду ангажировать партию. Пусть партия обещает только, что она публично санкционирует мой акт после следствия и суда. Но мне это нужно знать теперь же, чтобы знать, как себя держать. Вас же я прошу об одном, — передать мое предложение на усмотрение Ц. К. партии и поддержать его.
Признаться, слыша это, я был внутренне смущен: волнение Богрова передалось и мне. Но из этого волнения, в искренности которого я не мог сомневаться, я заключил, что он нуждается в дружеской, чисто моральной поддержке. Поэтому, не показывая своего смущения, я твердым голосом сказал:
— Добрейший Дмитрий Григорьевич... Я вижу, что вы не со вчерашнего дня носите эту мысль в вашей душе, и до сих пор вы варились в собственном соку. Но послушайте моего чисто дружеского, товарищеского совета: отложите и пересмотрите ваше решение. Это необходимо и для вас самих, это необходимо и в интересах партии. Для вас, — потому, что при ваших способностях и решительном характере вы сделаете больше добра на других поприщах, а если бы когда-нибудь и понадобилась боевая деятельность, так она не уйдет от вас. Между тем, захваченный этой идеей, вы мешаете себе жить всесторонней жизнью. Я обещаю вам, что если мы встретимся через год, мы вместе посмеемся над вашим теперешним настроением. Но еще важнее это для партии. Почем вы знаете, что партия сама оставила в покое Столыпина? Такое ответственное выступление партия не может передоверить третьему и постороннему партии лицу. Помните, что я вполне ценю ваше доверие, с которым вы обратились ко мне. Я сочувствую вашему доброму гражданскому настроению, но я откровенно вам скажу, что партия не примет вашего предложения, а я отказываюсь передавать его на усмотрение Ц. К.
— Почему же?..
— А потому что вы анархист... Не потому, что я против анархистов... У меня много друзей-анархистов. Но с точки зрения партийной и политической целесообразности, единение в таком ответственном деле социалистов-революционеров с анархистами — недопустимо, вредно. Вы рассудите сами. Допустим, что акт совершился. Вы, анархист, арестованы. Кому придет в голову, что этот акт дело партии? Если вы прикроетесь партией, вам никто не поверит, и во всяком случае партия должна будет тотчас же высказаться, — подтвердить или опровергнуть. Если партия теперь санкционирует ваше выступление, она не может молчать тогда. Она должна будет подтвердить. Но во что тогда превратится партия? Для анархистов борьба с государством и правительствами всеми средствами есть дело принципиальное. Для нас, социалистов, террористические акты могут быть допустимы только в исключительных случаях и только тогда, когда по совокупности обстоятельств каждый отдельный случай может найти себе достаточное оправдание в общественном мнении. Все социалистические партии уже пережили болезненный период экспроприаций. А наша партия уже переболела максимализмом. Как она может теперь сходить с ясно установленной позиции и сближаться с анархизмом? Если нужно устранить Столыпина с политической сцены, то партия это должна взять на себя сама, и акт совершить должны ее собственные члены, эсеры, а не анархисты.
— Но если бы вы передали мое предложение на усмотрение Ц. К., может быть, он отнесется иначе, чем вы?
— Помните, Д. Г., дабы не было между нами никаких недоразумений, мы должны быть абсолютно откровенны друг с другом. Теперь я спрашиваю вас: хотите вы послушать меня и отложить, или даже оставить совсем, ваше намерение, или вы с упорством фанатика будете настаивать на своем? С своей стороны, я считаю ваше предложение в настоящий момент настолько неприемлемым, что если бы я передал его на усмотрение Ц. К., то лично я стал бы настаивать, чтобы оно было отвергнуто. Это касается пункта о санкции вашего предложения нашей партией. И я вам сказал, почему. Что касается до моей личной оценки ваших планов, то я, как и социал-демократы и вообще русская интеллигенция, только порадуюсь, если Столыпин будет наказан за все его реакционные подвиги. Но ведь вы интересуетесь не лично моей оценкой вашего поведения, а вы добиваетесь, чтобы партия взяла заранее на себя ответственность за ваше поведение, контролировать которое она не может. На это партия не согласится, и передавать ей об этом бесполезно. Все, кого я ни спрашивал, отзываются о вас как о заведомом анархисте. В последнее время партия получила столько жестоких ударов как от провокации, так и от ошибок своих собственных членов, что подвергнуть свою репутацию новым испытаниям она не согласится[17]. Я вас убедительно прошу и настаиваю, чтобы вы не пытались искать никакого другого посредничества: ни Николая Яковлевича[18], ни Нины Александровны, тем более, вы понимаете, что это люди нелегальные и живут по кличкам. И вот, прежде чем расстаться, я прошу вас сказать мне определенно: согласны ли вы пересмотреть ваше решение и войти в общую революционную и культурную работу, или вы остаетесь при прежнем решении и желаете идти своей дорогой? Каков бы ни был ваш ответ, он должен быть искренним и нелицеприятным. Если вы откажетесь от вашего намерения, вы развяжете самого себя, и перед вами откроются широкие горизонты полезной общественной деятельности. Тогда чем шире будет круг вашего знакомства и общественных связей, тем лучше. Если же вы остаетесь при прежнем решении, ваша жизнь и поведение должны быть обставлены так, чтобы в случае вашего выступления было скомпрометировано как можно меньше народа. Вы должны будете тогда прекратить всякие сношения не только со мной, но и вообще с радикальной и учащейся молодежью. Я жду вашего ответа...
Но ответа долго не было. Богров все время моей последней речи сидел за столом, подперев голову на ладонь. Как теперь помню: не получая ответа, — потому ли, что он огорчен, или потому, что обдумывает ответ, — я сказал «Подумайте хорошенько» и тотчас же на несколько минут вышел из комнаты.
Когда я вернулся, Богров стоял с шляпой в руке.
— Неужели это последнее ваше слово? — сказал он. — Признаюсь, я и теперь не понимаю причин вашего отказа. Я был настолько уверен в вашем благоприятном ответе, что соответственно перестроил всю свою жизнь. Ведь я приехал сюда с двойной целью, чтобы повидаться с вами и для того, чтобы быть ближе к цели. Я уже заранее здесь обеспечил себе положение и надеюсь скоро устроиться так, что смогу иметь доступ к разным высокопоставленным лицам. Я ни в какой посторонней помощи не нуждаюсь, и санкции партии прошу только под условием, если докажу своим поведением после вероятного ареста, следствия и суда. Большего для партии я не могу ни дать, ни обещать. Признаюсь, ваше отношение во многом расстраивает все мои планы. Я вновь остаюсь наедине с своими думами, совершенно изолированным. У меня вновь нет никого, кто бы мог авторитетно истолковать мое поведение и объяснить его не личными, а общественными мотивами... Я убедительно вас прошу подумать еще раз. Перед партией и перед всей страной ваш отрицательный ответ столь же ответственен, как и ответ положительный. В подтверждение я скажу: несмотря ни на что, я постараюсь привести свое решение в исполнение. Я стремлюсь сделать мое выступление более целесообразным, а вы этому мешаете. Вот результат наших разговоров...
Все это было сказано Богровым с сдержанным чувством и тоном, переходящим в агрессивность, так что я очутился в положении человека, которому приходилось защищаться. Было уже поздно и надо было кончать и расставаться.
— Мы люди взрослые, и учить нам друг друга не приходится. Самый предмет разговора требовал честного отношения к вам, т. е. полной искренности и откровенности. По вашей инициативе произошел обмен мнениями: вы высказали ваше мнение, а я высказал свое. Я не осуждаю вашей инициативы, я только против того, чтобы партия принимала на себя ответственность за ваше индивидуальное выступление. Надеюсь, мы расстанемся друзьями...
На этом мы расстались. Я предполагал — навсегда. Но недели через две, когда впечатления от сношения с ним стали улетучиваться, поздним вечером, часов в 9, совершенно неожиданно Богров пришел еще раз на мою квартиру. На этот раз свидание продолжалось лишь несколько минут. Он вошел в комнату, не раздеваясь, в легком летнем пальто.
— Простите, Е. Е., обстоятельства заставляют меня еще раз обратиться к вам и просить категорически ответить: могу я надеяться на поддержку партии или нет.
— Я считал вопрос выясненным, — сказал я, — и другого ответа дать не могу...
— В таком случае, еще раз прошу извинить меня, что побеспокоил вас. Согласно вашему указанию, — этого больше не случится.
Он протянул руку, мы попрощались, и он немедленно ушел.
После того я его не встречал ни у Кальмановичей, ни на улицах, ни в каких общественных собраниях. И самый образ его улетучился из моей памяти.
В мае 1911 г. я был уже у себя, в Швейцарии, а 2 сентября весь свет уже знал, что Столыпин смертельно ранен Дмитрием Богровым, от чего через несколько дней, 5 сентября, скончался. Только тогда я рассказал товарищам о моих сношениях с Богровым.
[1] В 1910 г. церковный праздник Троицы (Пятидесятница) пришелся на 6 июня (19 июня по новому стилю).
[2] Кулябко Николай Николаевич (1873—1920) — начальник Киевского охранного отделения в 1907—1911 гг., прямой начальник Д. Богрова. Абсолютно бесцветная личность, обязанная карьерой родственнику — А. И. Спиридовичу, шефу агентуры дворцовой охраны. После убийства Столыпина снят с должности, привлечен к ответственности. Благодаря протекции Спиридовича избежал суда. Но в связи с открывшейся растратой казенных денег был приговорен к 18 месяцам заключения, которые Николай II сократил до 4 месяцев. После увольнения из охранки работал агентом по продаже швейных машинок.
[3] Кальманович Самуил Еремеевич (1858 — после 1934) — известный юрист и общественный деятель. Из-за дискриминационного для евреев закона 1889 г. 19 лет вынужден был пребывать в звании помощника присяжного поверенного. Был адвокатом на многих громких политических процессах. Особо прославился как защитник пострадавших в Кишиневском, Гомельском и Киевском погромах. Был близок к эсерам и сионистам. В 1888 г. посылался Одесским палестинским кружком в Османскую империю для выяснения возможности эмиграции евреев в Палестину. С 1911 г. — член комитета Общества по распространению просвещения между евреями в России. В 20-е гг. — юрисконсульт Советского постпредства в Эстонии, автор работ по истории политических репрессий в царской России.
[4] Булат Андрей Андреевич (Булота Андрюс) (1872 или 1873 — 1941) — российский, затем литовский общественный и политический деятель, юрист. Один из основателей Литовской демократической партии в 1902 г. и один из лидеров ее радикального крыла. Прославился как защитник на многочисленных политических процессах в период Первой русской революции (включая процессы эсеров и крестьян — участников аграрных беспорядков). Депутат II и III Государственных дум. Член фракции трудовиков (в III Думе — лидер фракции). В 1909 г. огласил с думской трибуны привезенный им из Парижа документ, уличавший Азефа в провокаторской деятельности. В 1917 г. избран во ВЦИК от объединенной фракции трудовиков и энесов. Член Предпарламента, депутат Учредительного собрания от партии эсеров. После роспуска Учредительного собрания — в Литве, член ЦК Демократической партии Литвы и Социалистической партии Литвы. В 1929 г. арестован и помещен в концлагерь, затем выслан в Чехословакию. Во время советизации Литвы — член республиканской избирательной комиссии в Народный сейм в 1940 г. В 1940—1941 гг. — заведующий юридическим отделом Президиума Верховного Совета Литовской ССР. Расстрелян фашистскими оккупантами.
[5] Богров Дмитрий Григорьевич (Мордехай (Мордко) Гершкович) (1887—1911) — киевский анархист и агент-провокатор Охранного отделения. С 1906 г. — эсер-максималист, с конца 1906 г. — анархо-коммунист. С конца 1906 — начала 1907 г. — агент Киевского охранного отделения (кличка «Аленский»), с 1910 г. — Петербургского охранного отделения (кличка «Надеждин»). В 1907—1908 гг. по доносам Богрова было арестовано большое число эсеров-максималистов и анархо-коммунистов, в том числе практически в полном составе Киевская группа анархистов-коммунистов. В 1910 г. попал в революционных кругах под подозрение в провокаторстве. В 1911 г., заморочив головы своим руководителям в охранке, подготовил и осуществил убийство премьер-министра П. А. Столыпина в Киевском оперном театре. Через 4 дня после смерти Столыпина проведен через ускоренное судопроизводство закрытым военным трибуналом в отсутствие адвоката и осужден на смертную казнь через повешение, через 3 дня повешен (что усилило в обществе подозрения относительно причастности властных структур к убийству Столыпина). На суде и на казни вел себя исключительно достойно, отказался подавать прошения о пересмотре дела и о помиловании.
[6] Богров Григорий Исаакович (1825—1885) — еврейский писатель, писал на русском языке. Сторонник еврейского Просвещения и ассимиляции. Принимал участие в деятельности журналов «Рассвет» и «Русский еврей». Получил известность автобиографическими «Записками еврея», опубликованными в журнале «Отечественные записки» в 1871—1873 гг. (отдельное издание — СПб., 1874), в которых резко критиковал традиционные жизнь и быт еврейского населения в «черте оседлости». Продолжил просветительско-ассимиляторскую линию в последующих произведениях — «Бешеная» (1887), «Мрачная страница» (1883), «Былое» (1883) и др. Незадолго до смерти крестился.
[7] Имена, разумеется, условные — по правилам конспирации.
[8] Е. Е. Лазареву принадлежала молочная ферма в Божи, под Клараном, на берегу Женевского озера.
[9] Кропоткин.
[10] Домела Ньювенгаус.
[11] Равашоль.
[12] В данном случае П. А. Крушеван, А. И. Дубровин и В.М. Пуришкевич названы просто как самые известные лидеры черносотенцев, а не как самые зловещие персонажи. Хотя Крушеван, действительно, был прямым инициатором Кишиневского погрома.
[13] Герценштейн Михаил (Меер-Шовель) Яковлевич (1859—1906) — российский политический и общественный деятель, публицист, экономист. Крещеный еврей. Специалист по банковскому кредиту и аграрному вопросу. Один из создателей кадетской партии, автор ее аграрной программы. Депутат I Государственной думы, один из основных авторов Проекта 42-х (законопроекта кадетов по аграрному вопросу). Убит черносотенцами.
[14] Иоллос Григорий Борисович (1859—1907) — политический и общественный деятель, экономист, известный публицист. Обратил на себя внимание статьями в «Русских ведомостях», «Русском богатстве», «Вестнике Европы» и «Русской мысли». С 1905 г. — глава издательского товарищества «Русских ведомостей». Депутат I Государственной думы от партии кадетов. Противник сионизма, видный деятель Общества для достижения полноправия евреев в России. Убит черносотенцами. Похороны Иоллоса вылились в политическую манифестацию, в которой участвовала и делегация депутатов II Государственной думы.
[15] 25 мая (6 июня по новому стилю) 1867 г. польский политэмигрант, участник восстания 1863 г. Антон Иосифович Березовский совершил в Париже неудачное покушение на Александра II. В июле 1867 г. Березовский был осужден французским судом на пожизненную каторгу. На суде держался с достоинством, объяснял, что намеревался отомстить царю за расправу над Польшей в 1863 г., за убитых и осужденных товарищей и родственников. Поведение Березовского на процессе вызвало почти единодушную симпатию к нему публики как в зале суда, так и за его стенами.
[16] В ночь с 8 на 9 декабря 1909 г. в Петербурге при взрыве на конспиративной квартире охранки погиб начальник Петербургского охранного отделения полковник С. Г. Карпов. Взрыв был произведен эсером-боевиком, агентом-провокатором А. А. Петровым. Петров был арестован с подложными документами на имя Воскресенского, завербован охранкой, выдал товарищей, с личного согласия П. А. Столыпина ему был организован «побег», однако в Париже Петров покаялся перед эсерами и в искупление должен был совершить громкий террористический акт против чинов охранки.
[17] В 1910 г., после сенсационного разоблачения провокаторства Е. Ф. Азефа и ряда других громких историй с провокаторами, партия эсеров переживала жесточайший кризис и находилась на грани развала.
[18] См. примеч. 7.
Статья «Дмитрий Богров и убийство Столыпина» опубликована в журнале «Воля России» (Прага), 1926, № VIII—IX.
Воспроизводится по книге: Убийство Столыпина. Свидетельства и документы. Нью-Йорк: Телекс, 1989.
Комментарии Александра Тарасова
Егор Егорович Лазарев (1855—1937) — российский революционер, общественный деятель и публицист. Народник, арестован в 1874 году, после 4 лет предварительного заключения оправдан на «процессе 193-х», но тут же забрит в солдаты и отправлен на Кавказ. Участвовал в войне с турками, произведен за храбрость в унтер-офицеры. В 1880 году уволен в запас, примкнул к «Черному переделу». В 1884 году арестован по ложному доносу провокатора, выставившего Лазарева «руководителем» Военной организации «Народной воли». Явился прототипом Набатова в романе Л. Н. Толстого «Воскресенье». В 1885 году сослан в Сибирь на 2 года, после возвращения вновь арестован и сослан в Якутию на 5 лет за сношения с сектой штундистов.
В 1890 году бежал из Сибири через Японию в США, где работал разнорабочим, сельскохозяйственным рабочим, наборщиком. В 1894 году переехал в Европу, в 1895 году приобрел молочную ферму в селении Божи под Клараном в Швейцарии; ферма стала своего рода салоном русском эмиграции и центром «лечения молоком». В 1898 году некоторое время был придворным медиком императрицы Австро-Венгрии Елизаветы Баварской (связано ли это с ее убийством в Швейцарии итальянскими анархистами, точно неизвестно).
В 1901—1902 годах стал одним из основателей партии эсеров, в период Первой русской революции — один из разработчиков и пропагандистов эсеровской аграрной программы. В 1907 году вернулся в Россию, но после роспуска II Государственной думы вновь уехал в Швейцарию. В 1909 году приехал в Петербург, стал секретарем журнала «Вестник знания». В ноябре 1910 года арестован за организацию антиправительственной студенческой демонстрации в связи со смертью Л. Н. Толстого, осужден на 4 года ссылки в Сибирь, но вместо этого выслан за границу по личному указанию П. А. Столыпина.
В 1917 году вернулся в Россию, был избран депутатом Учредительного собрания от Самарской губернии. После Октября 1917 года — министр просвещения Комуча. В 1919 году вместе с Чехословацким корпусом эвакуировался во Владивосток, оттуда выехал в США и затем в Чехословакию. Поселился в Праге, где в 1923—1932 годах издавал эсеровский журнал «Воля России». Оставил мемуары («Моя жизнь», 1935).